И вот уже видел нездешнюю желтую степь, все небо на которой было солнцем, отвесно давящим на темя и створаживающим кровь, седые кишки виноградной лозы, которые наматывались на высокие рифленые катки и волочились за кормою бэтээра, как будто не пуская прилетевших для насаждения социализма чужаков в глубь своей каменистой, неизменной веками земли. Видел камни и глину, из которых построено все, миллионы седых, неприступно молчащих камней, громоздящихся выше и выше вплоть до самых сияющих на горизонте ледовых вершин Гиндукуша. Видел изжелта-белую слепоту бесконечных дувалов и белесых от пыли и черных от пота солдат, разводящих станины расчехленных орудий и вбивающих в землю металлические сошники. Видел стадо приземистых танков, которое всползало на пологие холмы и наставляло свои длинные, раздутые эжекторами пушки на далекий струистый мираж глинобитной деревни с веретенообразной иглой минарета.
Проталкивая раскаленный воздух сквозь жерло, железный мастодонт выплевал огонь. По цепочке подхватывая металлический взрык своего вожака, танки бегло хлестали по древнему, словно вымершему кишлаку. Сотрясались, подпрыгивали длинноствольные гаубицы, пригвожденные острыми сошниками к земле. Одевались на миг плоским облаком пыли. Вздрог земли, полыханье, с неистовой скоростью затихающий свист. Едва уловимые глазом летучие метки уносились в кишлак — и дома глинобитного мира, где воду измеряют глотками, а время — длиной бороды, распухали, вздувались перезрелыми дождевиками, вперебой и наперегонки вызревавшими на гудящей земле. Выворачиваясь наизнанку, превращаясь в клубящийся мелкий помол и ощепье, престарелые башни, дувалы, деревья отрывались от почвы, корней, возносились коричневым прахом, осыпались кусками и крошевом — и туда, к этим кучкам перемолотой глины, как в пещеру из бурого праха, должен был повести разведроту Криницкий.
Кумачов и окрестности были многажды сфотографированы с беспилотников и вертолетов, и Криницкий, склоняясь над картой или горбясь над свежими снимками, как будто бы вставал на место Бога, могущего смешать с землей весь город, но не войти в него, не развалив ни одного жилого дома и не убив в жилых массивах никого. Да, видно, встав на это место, всякий человек с неумолимостью становится ущербным: «бог» из него выходит с тем изъяном, что как людоеду ему можно многое, а как человеку нельзя ничего. Если в чем-то и можем мы стать беспредельно свободными, то только в масштабе и градусе зверства. Зверям и человеку от природы разное дано и тем более разное можно, и когда это разное вдруг перепутывается, то теряешь в себе человека. И ведь многие лезут туда, норовят на верховное место. И Криницкий был сызмальства заворожен красотою оружия, великолепием и мощью мчащихся по полигону, изрыгающих дым и огонь броневых мастодонтов из отцовского танкового батальона, парадами на Красной площади по телевизору, серебристо-стальными лимузинами маршалов, плывущих над чеканными рядами вооруженных сил СССР. «Книга будущих командиров». Александр Македонский, слоны Ганнибала, красно-синие схемы великих сражений, кирасиры, гетайры, гоплиты, гренадеры, Суворов, Брусилов, циклопический Жуков, сокрушенные «тигры» фашистов под Прохоровкой, реактивное пламя «катюш», всесметающее огневое воздаянье Берлину. Немыслимое совершенство современных танков, самолетов, как будто бы предельно приближенных к тем формам, которые были даны рептилиям, рыбам и птицам уже в изначале. Управлять, помыкать этой умной, безжалостной мощью, самовластно водить, подымать, выжимать из окопов солдат и толкать их на самое страшное, заставляя забыть о великом значении собственной жизни, — вот что казалось юному Криницкому единственным достойным ремеслом и единственным стоящим смыслом мужчины.
И вот он сидел на броне, как раджа на слоне, и нутро его переполняла давящая, смрадная мерзость, распухавшая с каждым оборотом колес бэтээра.
Часть третьяУйти нельзя остаться
1
Стиснув грани налитого водкой стакана, Лютов молча смотрел в лицо брата, до прожилок знакомое и вместе с тем неуловимо, странно измененное — не то всем временем, прошедшим с той поры, как Го́ра перебрался из России на Донбасс, не то скорей тяжелым, как выворачивание прикипевшего болта, сосредоточенным раздумьем или просто угрюмым ожиданием бойни.
А ведь ты, Гора, ехал сюда за покоем. Чтоб не ползать в грязи да крови. Чтобы дети твои чисто жили. Надо было тебе на Камчатку, к ненцам-оленеводам. Покой… где людей не осталось почти. Где до ближнего и не доплюнешь, потому что слюна на лету замерзает. А где нас много, там найдем, из-за чего друг дружку грызть.
Егор был чисто вылит в отцовскую породу, и, глядя на него, всегда дивился Лютов, сколь много иным сыновьям передается от отцов: тот же выпуклый лоб, те же скулы, тот же крупный разляпистый нос, тот же победоносный оскал рафинадных зубов, те же наглые, шалые голубые глаза, доводящие баб до горячего зуда в нутре (а у Виктора буркалы непонятны в кого, словно кто отвинтил от кровати пару никелированных шариков да и вставил в орбиты: на, пользуйся). Как будто отец и не умер. Верно, это и любят в детях — оставляешь себя, умираешь не весь.
Сын же Лютова, крошечный, пока еще ни на кого и даже в общем-то на человека не похожий, был сейчас в сопредельной России, отделенный от Виктора не большим расстоянием, а особенной плотностью воздуха.
Испытующе глядя друг другу в глаза, братья чокнулись — не стаканами с водкой, а костяшками пальцев, — и получилось: не за встречу, но и не за мертвых, а, скажем так, за обреченных воевать. Оставаться на этой земле.
— Ты смотри, еще свежий. — Лютов медленно выпил стакан и потянул ноздрями аромат бородинского хлеба. — Сегодняшний?
— У нас и автобусы ходят, — усмехнулся Егор, смотря на Лютова с давно уже понятным оттенком собачьей надежды. — Рестораны работают. Извини, пригласить не могу.
— Странно как-то воюете. Кисляки намандячили — чисто родина-мать призвала, а автобусы ходят, люди вон, как я понял, уезжают из города. Городок в три-четыре часа обложить при желании можно — было б только народу у этих в достатке. И я бы сейчас тут с тобой не сидел. Значит, не обложили еще. Это что за «Зарница» такая с малахольным условным противником?
— Сориентировался, прямо как Жуков, — одобрил Егор. — Ты ешь, ешь, — кивнул на шматки снежно-белого сала, ошкуренные луковицы по соседству с черным хлебом и вскрытой банкой магазинных огурцов. — Извини, что не дома… там Натаха тебя по-людски накормила бы. Да уж где нам теперь дома быть?.. Они сперва решили, что нас одним спецназом можно уработать. Прислали сюда тот же «Беркут», ну вроде как штрафбатовцев, чтоб кровью искупили, и нашей, и своей. А мы же все друг друга знаем, «беркутята». И они нам звонят: давайте мы, ребята, в воздух постреляем, а вы нас как будто отгоните. Ну их генералы, конечно, быстро это дело просекли — им же ведь результат подавай, флаг на здании администрации. Прислали как будто каких-то других, но те, знаешь, тоже особо в герои не рвутся. С понятием хлопцы, не твари. Они понимают: тут люди. Они понимают, что в город влезать для них это самоубийство. Мы же как бы не мальчики-зайчики. У нас везде покрышки в несколько рядов. Цистерны с соляркой на въездах. Пока они всю эту горящую резину распихают, мы их три раза в щепки раздолбаем. Короче, встретили мы их… И снова между нами что-то вроде договоренности негласной. Они от Полысаева подъедут, залягут, постреляют в нас немного, и мы в них в том же темпе с блокпостов. На звук все больше бьем да вон по трассерам. Обед по расписанию. Такая вот сидячая война.
— А дальше? — бросил Лютов. — Когда их генералам надоест «туда-сюда-обратно»? Перемалывать станут городишко, как Грозный? Дом за домом срывать, чтоб на главную площадь пройти как по чистому полю. Это вы допускаете?
— Люди тут, — уронил Го́ра, пряча глаза, хорошо понимая и сам, что это никого еще не останавливало.
— Ну а если тут люди, — сказал со старательной отчужденностью Лютов, — так бери белый флаг и маши тем укропам, пока они по городу тяжелым не ударили.
— Если б они хотели с нами разговаривать, давно б уже заговорили, — проныл Егор сквозь зубы. — Они полагают, мы хрюкаем.
— Да вы меж собой сперва поговорили. С народом своим. С шахтерами, с бабами, с женами. Нужна им эта независимость? Хотят они под «грады» за нее?
— А мы поговорили, Вить, поговорили! Народ нас поддержал. Да что там поддержал? Народ все и решил. Ты думаешь, горстка могла бы Донбасс раскачать? Всю жизнь повернуть? Нет, Вить это было в едином порыве. Да если б вышла горстка, ее бы смели в тот же день. В психушку бы забрали вместе с нашими флажками. В палате номер шесть республику бы нашу учредили.
— А так весь Донбасс — та палата.
— Нет, Вить, вся Украина! Киев! Главврач у нас безумный с санитарами. А народ…
— Да баран твой народ. На Крым посмотрел — и ничего перед глазами больше не осталось. Поди уж губу раскатали, что Путин пенсии повысит, всем по стакану нефти поднесет. Ну и конечно, на хер Украину. Они же не видели. А ты, Го́ра, видел. Ты знаешь: косит тех, кто падать не умеет. Кто голову на свист подымет и стоит, пока ему ворона в рот не залетит. Чего ж ты никому про это не сказал?
— А поздно, Вить, поздно. Никто же об этом не думал, когда начиналось. Народ ведь как решил: Майдан не расстреляли — и нас не расстреляют. Страх был, но этот страх, он, в общем, и привел к решению отделиться. Если вы к нам с такой философией, то мы тогда с Россией или сами по себе. А народ не баран — это ты нас обидел сейчас. Вот хочешь знать, за что я… ну, в общем, оружие взял? Помимо того, что я здесь живу, что здесь, в Кумачове, мой дом и девчонки и деваться нам в общем-то некуда?.. Ты говоришь вот: путинские пенсии, кормушка. Но мы и так неплохо жили. Нет, ну не как канадские шахтеры, которые на пенсии в Париже отдыхают, но, в общем, и не хуже, чем в любом регионе России. Мы и при этой власти жили бы не хуже — в материальном отношении. По крайней мере, хлеб бы из магазинов не исчез. А к остальным лишениям народ у нас привычный — в общем, как и в России опять же. Они же не хлеб у нас отняли. Но народ почему-то поднялся. Потому что не все, Витя, меряется в этой жизни на бабки. Не все умещается в брюхо. Да нет, мы не святые, тут не рай. Хлебнул тут народ с девяностых того же дерьма и до сих пор еще хлебает. Как шахты по убыточности стали закрыть — куда идти народу? Кто почестней, полезли в дырки, то бишь в копанки. А половина лбов здоровых взяли биты. У нас свои тут бандюки — еще похлеще, чем ростовские. И мы, менты… Я из России уезжал специально в город маленький — думал, чисто буду пьянчуг подбирать… Да уж видно, на Северный полюс надо было податься, не ближе. Убьешь дракона — сам драконом станешь, видел мультик. Бандосов немного зачистили — сами сели на этих площадках. Олигархи с огромных госшахт… вон с «Марии-Глубокой» всё тянут, ну а мы — с каждой копанки. Я-то ладно, колун, не следак, не убэповец, но и мне чем-то надо девчонок кормить… В общем, что я тебе-то рассказываю? Тут одно только слово — «система». Доили-доили, сосали-сосали — молоко уже кончилось, кровь потекла… Ты думаешь, вот эти добровольцы, небесная сотня, «Торнадо», «Тайфун», они за идею? За единство страны? Ну комбаты, хозяева их, тот, кто вооружал? Да за копанки те же, за уголь, за бабки. Или сланцевый газ, говорят, тут у нас, и давно уже продали америкосам, и шахтеры уже не нужны… Да я в прицел вчера увидел ту же рожу. Смотрю — ба! Богун! Авторитет наш бывший кумачовский. Я сам его дважды в СИЗО упаковывал — жалко, что на запчасти не догадался разобрать. А