Держаться за землю — страница 44 из 119

теперь он борец за свободу, нацгвардия, власть! В общем, что я сказать-то хотел… По-другому все стало сейчас. Говорю же: поднялся народ. Не за копанки, Вить, не за жрачку, а за то, чтобы жить по-людски. Это нам всем вдолбили, что бабло — это всё, что на всем ценник есть, на любом человеке, что все наши понятия, достоинство, уважение к себе, дети, будущее, воспитание, здоровье, мозоли, даже девственность, блин, — все за бабки, за корм. Только в рамках вот этой системы: в карман, в карман, в карман… В тележку, в тележку, в себя, в унитаз. Круговорот бабла в природе. Сколько ты загребаешь, столько, значит, и можешь к себе уважения требовать. А ничего не загребаешь, кроме горстки угля или вон милицейской зарплаты, так и нет тебя вовсе, плевок ты, окурок. Хочешь жрать — всё отдашь и продашь. Какой уж там русский язык? Ну и что, что в Европе мы будем на правах холуев, зато у них официанты больше получают, чем у нас токаря и шахтеры. Ну и что, что они ссут на Вечный огонь, лишь бы палкой не били по черепу, лишь бы хлеб в магазинах остался. Вот так они про нас там, в Киеве, и думали: что народ на Донбассе — свинья, ничего, кроме палки и кормушки, не видит. Да мы и сами в это верили — чего греха таить? Если так посмотреть на историю, то веками, веками этот страх ослушания в русских копился — не просве́рлишь его ни хрена. А тут в народе гордость выпрямилась, Витя. Ее сильно сжали — она и стрельнула. Мы вдруг не захотели жить для брюха. Ты понимаешь, что это такое? Впервые за всю нашу жизнь. Ты думаешь, мы бы на кухнях по-русски не могли говорить? Или вон под землей проверяли бы всех, на каком языке они там? Да на том же — сплошным русским матом. Залезайте — проверьте, если жить неохота. Но просто должно быть у каждого человека хоть что-то, что на корм не меняется, что отдать невозможно, разве что вместе с жизнью самой. Вот скажи мне: должно или нет?

Виктор видел, что брат хочет вскрыть его, просверлить до чего-то, способного тупо заныть, но внутри был бетон, монолит, пустота.

— Потому они сразу и сработали на подавление, — продолжал, распалившись, Егор. — Потому-то и злоба в них эта, что не ждали такого от нас, привыкли в нас видеть скотов бессловесных, а мы оказались людьми. У них, можно сказать, все представления о мире рушатся — ну как такое можно допустить? За это нас надо мочить.

— Что с выездом из города? — оборвал брата Лютов, сразу вбил ему в мозг: не старайся — я на твоей земле транзитный пассажир.

— Затруднительно с выездом. — Го́ра как-то весь смеркся и посмотрел на Лютова с тоскливым осуждением отогнанной собаки. — Особенно для тебя, — произнес, показалось, со злорадным удовлетворением: мол, хочешь не хочешь — все равно тут останешься. — Вдоль дороги на запад — войска. Блокпосты, КПП. В общем, мышь не проскочит.

— А народ как же едет — кто к родне в Украину бежит? Или нет больше рейсов?

— То народ, а тебя они выстегнут.

— Это как, почему? На мове, что ль, не размовляю?

— Ну это еще полбеды. Они и сами половина украинского не знают. Повадки у тебя другие. Клеймо на лбу: действующий. Не понимаю, как тебя через границу пропустили.

— А так же, как эти пропустят. Или чего они тут, кушать не хотят?

— Ну попробуй купи, — с притворной покладистостью согласился Егор. — Это если они прямо завтра на штурм не пойдут. Я тебе гарантировать, сам понимаешь, ничего не могу. Слишком быстро меняется все. За бабки, конечно, все можно — до Киева проезд с мигалками организуют, еще и анекдоты будут всю дорогу травить. Но могут прицепиться. Захотят тебя раком поставить… Они ж до власти только дорвались. Такой человек с автоматом, сам знаешь… В общем, Витя, попал ты.

— Попал я, когда того пацаненка… — впилось то, чего не замоешь, и Лютов увидел плаксиво оскаленный маленький рот, в котором застыл отголосок последнего вскрика детеныша, и прижмуренный мертвый глазок, полный слез, посмотрел на него с неподвижной обидой и ненавистью.

— Вот именно, Вить. Когда пацана… — посмотрел в него Го́ра суровым, взыскующим взглядом, такими вот морозными, безжалостно казнящими глазами смотрел на маленького Лютова белобородый Николай Угодник с бабкиной иконы, и было невозможно его переглядеть, и будто бы не только потому, что «он», этот Бог, деревянный, картина… — Может, жизнь неслучайно тебя к нам сюда привела. Ты ведь ехал — уже понимал, куда ты приедешь, а, Вить?

— Чего? Это, что ли, чтоб я искупил? — сцедил с равнодушным презрением Лютов. — Ты чё, тут в Бога начал верить? Так Бог учил щеки по очереди подставлять обидчикам нашим, не так? А ты хочешь что — чтоб я мокрое с тобой разводил?

— Ты понял, о чем я. — Егор смотрел так, словно силился вытащить Лютова из него самого, добраться до Виктора прежнего, того, кого знал, в кого верил. — Ты убил пацана. Не по названию убил — по сути. И чё, Вить, не жмет тебе это? Не должен ничего за это никому? Не знаю уж, Богу, не Богу… Сколько лет ему было? Первый раз в первый класс? И того не успел? Столько было всего у него впереди — это ж космос. Гагарин, прикинь, должен был полететь и не полетел, в семь лет для него все закончилось. Ты! Ты лишил его этого, ты… Меня тут Светланка на днях огорошила: а из чего, говорит, делают курицу? В тарелке ковыряется. Ну, это, говорю, из курицы. Курица — птица. Берешь ее ловишь, на плаху кладешь… Глаза распахнула, не верит. Такое с ней было… Теперь она курицу больше не ест. Вот ждем от нее про сосиски вопрос… Короче, ты понял. Тут дети. Они как инопланетяне. Совсем еще на нашей Земле не обжились. Иной раз мне кажется, что их сюда к нам присылают. Судить нас, понимаешь? Когда на них смотришь, то вдруг понимаешь: надо что-то менять.

— Вот вы и поменяли, — врезал Лютов. — Фугасом по ихней песочнице завтра — нормально?

— А ты, зная это, уедешь отсюда — нормально? — стравил сквозь зубы Го́ра, просверливая Лютова глазами. — Ты, Витя, здесь. И ты поедешь дальше? Зачем ты живешь вообще? Вот был бы тот мальчонка не прокурорский внук, а так, не важней драной кошки на трассе, ты тогда бы и дальше по встречке гонял с под-полковничьей ксивой в кармане?

— Чего сейчас об этом говорить?

— Вот именно, Витя, вот именно. Сейчас ты опять в машине на трассе, а перед тобой такой же пацан: стоит разинув рот — ворона залетит. Ты можешь дать по тормозам, а можешь не заметить. Сейчас ты на линии фронта. Тут мы, бабы, дети, а оттуда фашистские танки идут. Я не преувеличиваю. И как так получилось, с чего у нас заводка началась, уже не имеет значения. Просто ты сейчас здесь.

— Ты паспорт мне сделал?

— Ну да. Вот только вроде бы уже и не тебе. Какому-то Изотченко Олегу Александровичу. — Егора не ожгло, не оттолкнуло — смотрел на Виктора, того не узнавая, и Лютов вдруг увидел в этих светлых, ни о чем не просящих и ни в чем не винящих глазах одинокую братову душу, которая теряла что-то сильное свое, которая прощалась с ним как с мертвым. — Поехали, что ли, Изотченко? Тебе ведь каждая минута дорога.

И Лютов поднялся, надеясь почувствовать освобождение, и не мог себя вытащить из ощущения неправды. И даже тот пацан был ни при чем — другое останавливало: получалось, Егор и не брат ему вовсе. У Егора тут дом, здесь растит он своих двух девчонок, как яблоньки, здесь держит фронт… А Лютов — «где паспорт?» Оставляет его одного воевать… И Кирьяна с Марчелло, и Саида, и всех…

Пошли коридором. Лютов слышал живое тепло и дыхание спящих бойцов — на казенных диванах, на раскатанных тощих матрацах; чуял запах прокисшей одежды и густого, смолистого пота, стойкий дух оружейного масла и застойную горечь табачного дыма — незабвенный, нетленный для них с Го́рой запах солдатчины.

На проходной автобусного парка светло от одинокого прожектора на вышке. Мешки с песком. Два ручных пулемета с латунными лентами. Постовые бойцы. У двоих автоматы со сдвоенными изолентой рожками — типа, жизнь научила, бывалые. Насмотрелись кино… Лютов мигом вобрал все двускатные крыши поселка с чердачными оконцами и без, и корявый орнамент садовых деревьев, и пустую дорогу в глубь частного сектора, и почти что сливавшиеся с черным небом очертания многоэтажек вдали — и рассек все вот это пространство световыми пунктирами очередей, раскроил на раскрывшиеся веерами сектора своего и чужого обстрела, на свои и чужие подвижные мертвые зоны. Пронесся сквозь поселок чистым духом, вылизывая землю и дома летящим светом фар, оглаживая белыми лучами потолки над обрешеченными детскими кроватками и допотопными настенными коврами. Очертил хищным глазом объемы разрывов. Ощутил зачесавшимся лбом и затылком сосредоточенно-живую теплоту полузаложенных мешками, кирпичами темных окон. Прихотливую россыпь возможных пулеметных и снайперских гнезд.

Против лютовской воли в нем ожил нюхастый, дальнозоркий, расчетливый зверь, могущий видеть сквозь кусты и даже стены, по единственной вспышке, по звуку, по едва уловимому голосу пули — тотчас выстегнуть снайпера из темноты. На миг, всего на миг зудяще захотелось расспросить Егора об опорных пунктах, о мощности связи разбросанных групп, о численности, выучке, замесе, вооружении восставшего народа, хотя по подготовке и так все было ясно: позавчерашние мотострелки, десантники, ракетчики, танкисты, наводчики орудий и связисты с рудиментарной памятью на рычаги и спусковые механизмы, с нормальными такими притупленными начатками уменья убивать. Обыкновенный становой хребет мужского населения промышленного города, где в армию не попадают только те, кто напоролся на срока по малолетству. А вот что у них есть из железа, что смогли наскрести по сусекам ближайших в/ч… и тотчас оборвал себя от смеха: а зачем ему, Лютову, знать, если сам все равно не останется?

— Давай на твоей, — кивнул Егор на «дастер». — Бойцов только захватим. Флакон! Садись! Поехали!

На заднее сиденье втолкнулись двое молодых. Лютов вырулил, следом потащился пикапчик неопознанной местной породы — само собой, с тремя бойцами-автоматчиками под голыми ребрами тента. Егор молчал, указывал дорогу, а бойцы продолжали прервавшийся у камелька разговор.