— Пригальмуй и вилазь, — приказал ему «лоб» в виду очередного блокпоста на въезде. — Згрiб манатки свои. Ключи вiд маши-ни можеш оставити.
Лютов повиновался, пошел от блокпоста по поселковой улице, подчеркнуто угнувшись как будто в непрерывном ожидании удара по затылку и прижимая к животу сумчонку и мобильник: руки заняты, лох, можно запросто пнуть и смотреть, как он ползает, собирая свой мусор. Поводил головой напоказ отзываясь на громкие, резкие звуки, озирался и рыскал глазами, примечая движения плотных, тяжелых фигур и машин. Размягченные чувством господства молодые здоровые туловища в новомодных обвесках. И гранату сорвать можно с каждого, как сережки с девчонки в ночной подворотне.
Пахло гарью пожарища. Дворы со сбитыми калитками дышали духом разрушения, под окнами толченой яичной скорлупой белели чешуйки отбитой известки, и окна щерились клыками высаженных окон. Вдоль дороги валялись штакетины, осколки трехлитровых банок с раздавленными огурцами и оранжево-красной блевотиной всяких домашних закруток, пустые бутылки, цветное тряпье, объедки, оглодки, обломки всего, что вихрем мародерства выметает из домов. Убитая собака у калитки — матерый кобель с изорванным боком в присохшей крови. Пулевые отметины то хороводились вкруг битых окон, то темнели вразброс, хаотически, кляксами, безо всякого смысла. А еще через дом он увидел старательно, с прилежанием школьника выбитый пулями украинский трезубец на беленой стене. Стреляли, утверждая право силы, метя каждый захваченный дом, как собаки метят собственную территорию, подымая мохнатую заднюю ногу. Стреляли, чтобы каждый дом запомнил хозяев в лицо.
Впереди и правей, метрах в ста, одиноко забил автомат, через миг его лай подхватили другие, заходясь в ликовании, как кавказская свадьба. Тишину пронизал женский вскрик.
— Направо, — приказал лобастый. — Швидше, швидше.
Все та же молодая баба начала кричать взрывами, задыхаясь так резко, как будто ее убирали под воду, а потом отпускали, давая вздохнуть. Крик ее нарастал, разрывая живые преграды в груди, раскаленным паяльником прижигая мозг Лютову, что наслушался криков по службе и по всей своей жизни и, не дергаясь, шел куда велено, разглядывая запыленные носки своих ботинок, но конечно же голову поднял, когда крик захлестнулся на нем. Бритолобый бугай-доброволец волочил голоногую девку, обкрутив ее шею разодранным длинным подолом. Деваха, волочась, выкручивалась, как белье; истерханные в земляной пыли, пятнистые, как у коровы, полноватые голые ноги безжизненно терлись о землю, начинали елозить и взбрыкивать в безнадежных попытках подняться и опять обмякали, распластываясь по земле. Руки с птичьими косточками разрывали на горле удавку, продолжая бороться за жизнь, когда все остальное уже не боролось.
На скуластом лице бугая червяком извивалась улыбка блаженства — Лютов был у него на пути и, сумев не ударить, обезволеть, сломаться внутри, глухо стукнулся мертвой спиной о дощатый забор, отпихнутый насильником с дороги.
— Пусти — задуши́ш! — негаданно крикнул лобастый, вкогтившись бритолобому в плечо. — Стiй, баран, почекай! — бросил Лютову, и Виктор увидел, что он глядит на поживу собрата, как на рожающую в лопухах собаку.
Похожи они были как близнецы — два вот этих бойца: оба кровь с молоком, «больше тонны не класть», оба светлые, голубоглазые. Насильник ощупкой слепца оторвал от себя зацепившую братскую руку и попер, как бурлак, как бульдозер, надо думать, на двор, из которого вымелась голоногая девка.
— Стiй, Мельник! Стiй! — Конвоир с хрустом вскинул «калаш». — З одного тебе двох зроблю! Стiй! Не чiпай!
Близнец посмотрел на него безумными глазами бугая, которого оттаскивают от коровы, а потом с тем же бычьим упорством рванул, поволок на удавке деваху.
— Стiй, Мельник! Замочу!
— Не можеш, сучонок!
Конвойный заныл, как движок на подъеме, для ободрения себя и, опустив ствол книзу, задолбил, зачертил вдоль дороги кипящую борозду… Бугай вмиг пригнулся всем телом, обернулся рывком, бросив тушу, запятился с раздавленной улыбкой на лице, рванул с плеча «калаш», надсаживаясь в крике:
— Ти, падла! Я тобi пострiляю! Я тобi зараз так пострiляю!
Лютов весь напружинился, чтобы рухнуть на брюхо, пропуская резучую очередь поверху, но близнецы, похоже, изготовились бить под ноги, выгрызая делянку земли и девчонку на ней друг у друга. А ведь молча прошли бы — ничего бы и не было, шевельнулась смешная колючая мысль. Все бы целы остались, кроме разве девчонки самой…
— Стоять! Стволы на землю! Або зараз обох покладу! Руки, руки менi показали обидва! Ви що тут, пiвнi, збожеволiли?! Негода! Другий хто, не бачу! Ти, Мельник?! Давайте! Обидва! Помалу! Ось так! Молодцi!.. — По улице засеменили трое с автоматами. — Ви що, орангутанги?! — вонзился промеж близнецов коренастый старшой — и раз одному по соплям! раз хуком второму под дых! — Зовсiм з глузду зъихали?! Так я вас обох пролiкую! — Стоял, по-птичьи дергая плешивой головой и разя убивающим взглядом то того, то другого. — Здати зброю обом! За що ти мочить хотiв його, двинутый?!
— Бабу вiн згвалтувати хотiв, подивися… — хрипнул грузно обмякший Негода, привалившись к забору и радуясь освобождению ото всего, что могло с ним случиться.
— Та ну i хрiн би з нею — мясо з дiркою! Пiдмиэться i далi пiде. З-за такого шмалял?.. Ти що тут робиш взагалi, Негода?! Це хто такий? — царапнул взглядом Лютова старшой.
— Затриманий. В штаб його вiв.
— Ну от i пiшли… А з тобою, Мельник, я окремо розберуся. Задрав ти мене! Я тебе, кобеля, каструю…
Девчонка шевельнулась, растягивая жгут на шее, и зашлась в выворачивающем кашле, раскрывая на полную рот и не в силах всосать в себя воздух. Встала на четвереньки и драла наждаком себе горло, клекотала, хрипела, перхала, похожая на кошку, которая пытается срыгнуть селедочную голову. Упертые в землю дрожащие руки подламывались, и казалось, что вся она изойдет этим кашлем, что какие-то необходимые человеку для жизни преграды разрываются в ней…
«Збожеволили» — всплыло в сознании только что прозвучавшее слово. Лютов многое видел и многое делал. Выезжал на зачистку молчаливых аулов, закатывал гранаты в дышавшие угрозою подвалы и прыгал в запыленную, обеззараженную взрывом темноту, как в какой-то подземный роддом, инкубатор, крольчатник, переполненный заячьим криком детей и густым, хриплым стоном рожениц. Цветастые юбки, чувяки, шерстяные носки. Большие упругие женские ноги — как подыхающие рыбины на суше. Прибирал и пристреливал пленных, окаменело глядя в детски жалобные и презирающе-бесстрашные глаза, не впуская в себя их щенячью мольбу и волчиную ненависть, как зачерствевшая земля не впитывает воду. Делал все, чтоб остаться живым, чтобы вытравить, выжечь из древней каменистой земли ту смуглолицую, коварно-ядовитую, непроницаемо-угрюмую, бесстрашную породу, живучую, как куст чертополоха.
Там все: каждый дом, каждый куст, каждый камень, каждый ветхий старик и ребенок с неуживчивым взглядом больших черных глаз — хотело его, Витьки Лютова, смерти, хотело его сжечь и разорвать, отбить от табуна своих и затащить в подземную нору, отрезать уши, яйца, нос, испоганить его молодое, здоровое, сильное тело, струнило под ногами минные растяжки, несметными глазами буравило его, вбирало запах его пота, несло по воздуху шифрованный сигнал, чужеречную весть о его приближении, посылало немые проклятия вслед, стоит лишь отвернуться. Он считал себя вправе — гранату в подвал, а потом разговор. Освободился вечный, изначальный, пионерскими клятвами связанный, материнскими песнями убаюканный зверь, и не сказать, чтоб эта дикая, последняя свобода была ему, Лютову, не по нутру. Тянуло рушить долговечное, добротное, испражняться в чужом крепком доме, навалить не в одном углу, а везде, где возможно, сколько хватит дерьма в требухе, положить свой вонючий человеческий след — может, просто в отместку за то, что тебя самого оторвали от дома.
Но здесь, на Донбассе, в Раю, этот зверский порок был в начале. Вот эти кровно-розовые, свежие, распертые соками жизни ребята еще не были обожжены, затравлены, затерзаны, измаяны противной стороной, а уже поступали с туземцами так, словно те им должны за убитых собратьев, за паленую шкуру и рваное мясо. Как будто бы только за этим сюда и пришли… Хотя вон Негода оказался другим…
Асфальтовая площадь, бэтээр, машины туземцев, два джипа. Нагие корявые яблони, за ними беленая одноэтажка — похожа на школу. Кирпичные коробки магазинов. У бэтээра гоготали трое добровольцев. Из дверей магазина враскорячку от тяжести выперлись двое с картонными коробками в руках. Дед Мороз и Снегурочка, блин. На одном был сиреневый чародейский колпак и подвесная борода из ваты, на другом — ожерелье из розовых глянцевитых сосисок. Из коробок валились консервные банки, упаковки печенья и чипсов.
Конвойный Негода провалился в себя и тащился прицепом за ста́ршим, как будто бы прислушиваясь к своему разбереженному нутру, покачивая вбитые опоры новехонькой воинствующей веры, — любимец девчонок, звезда дискотек, не понимающий, зачем душить за горло, если можно по согласию.
Плешивый старшой на Лютова будто бы и не смотрел, все время занятый проверкою постов и перекличками по рации.
Налево, на двор. «Паджерик» защитного цвета. Боец на крыльце. Движение входящих, выходящих — три-четыре бойца в поле зрения. Сквозь извилистый черный орнамент безлистого школьного сада проглядывал коричневый бурьянный сухостой — вряд ли там были чьи-то дома. Наверное, голая степь. Двое хлопчиков в черном полувели-полутащили перемятого, утратившего внутреннюю жесткость мужика с мешком на голове и связанными проволокой лапами. Руки перед собою и вывернуты чумазыми ладонями наружу — как будто переносит ковшиком невидимую воду.
На поляне в саду — вереница безногих обрубков: четыре человека на коленях, со связанными за спиною или впереди руками. Стол и лавки на чурках. Боец с фотокамерой — для какого канала снимает? За столом сидел плотный, плечистый, где-то лютовских лет. Борода, бритый череп, отверделая властная сила в совокупности черт. Взгляд хмельной, равнодушный, замасленный, но широко посаженные серые глаза могли и прояснеть — просветить его, Лютова, до понятного, близкого донышка.