Держаться за землю — страница 74 из 119

ожим показывает, а кто и соседа топором по башке. Ну как этот… Раскольников. Нельзя оставлять таких без присмотра, а вас тут оставили. Ты и форму вот эту надела только лишь потому, что по форме тебе можно все: мочить кого хочешь, казнить… Держать в руках любую жизнь. Но признать, что ты просто больная, — это как бы тебя принижает, с этой мыслью тебе не прожить. Вот ты и начинаешь придумывать: это я не себе — это я за страну, за свою Украину, за людей против нелюдей и за мир во всем мире.

— А ви за що?

— А мы за огонь. Как в каменном веке. За женщин своих, за дома, за потомство. Я — да, из России пришел, а они? На землю эту с Марса прилетели? Живут тут, родились, отцы их деды, бабки… их земля. И хрен ты их спихнешь отсюда — никакого железа не хватит. Чем тяжелее больше бить, тем больнее в ответ прилетит. Не думала об этом на досуге?

— Я солдат, я присягу давала, — неотрывно давя на замолкшего Лютова бешеным, презирающим взглядом, отчеканила баба, что есть мочи стараясь сделать каждое слово железным, и смешная, и страшная в любовании собственной несгибаемой силой. — Вам сказали, що буде амнiстiя всiм, хто складе оружжя? Ви сказали: вiйна — значить, ось вам вiйна. I якщо це вже вiйна, то я — так, наводила. Казала: лiвiше, правiше.

— Хреново наводила. Лiвiше, правiше — самой не смешно? И это не твоя вина, а армия ваша — говно. Ну а как, если вы не по точкам работаете, а херачите по площадям? Если вместо наводки со спутника посылают таких вот — «левее, правее»? Ты по нам скорректировала, по футбольному полю, а мы вот все живые. По соседним домам все гостинцы легли. И по детскому саду — хорошо, тех детей всех давно увели. Вот мы тут и гадаем: то ли вы идиоты, то ли вы людоеды? Неизвестно, что хуже. Дебилы злонамеренные, блядь. Горда собой, за родину воюешь, так хоть бы постыдилась за то, ка́к вы воюете.

— А за дiтьми ховатися — як вам, не соромно? Ну ось i я воюю як можу. Я все робила, щоб нашi солдати зоставалися живi, а ви тут вмирали. Свое життя вiддати готова за це. Берiть його хоч зараз — на шматки мене рiжте, ось я! А дiти вашi, баби — ховатися за ними — як, не соромно? Перед собою iх не треба виставляти, ховатися за ними, як за живим щитом. Що ж ранiше не думали — про свои дитсадки? Росiя вам дорожче — получайте! Може, в розум увiйдете — надивитесь на мертвих.

Железной скобой сщемило Шалимову сердце, раскаляющим зудом в руке он почуял потребность ударить, засадить со всей мочи по этой изгально извивавшейся морде, по глазам, что смотрели на них с вызывающим, упоенным бесстрашием ненависти, с непризнанием всех их и детей их людьми. Словно вправду того добивалась, чтобы кто-то из них молотнул ее, как мужика, как последнюю тварь, тоже нечеловека, словно вправду хотела быть пытанной, замордованной в кровь и ошметки… и казалось, уже любовалась собой — на костре, на кресте, возносящейся в небо, в благодарную память народную… Ну как этот, которого бросили в паровозную топку, — превратиться в огонь, в котловую энергию, в тягу… Чью тягу? Вот кому и чему себя в жертву, скажи…

И одна лишь растерянность удержала Петра от того, чтобы вырвать ей хрип, только непонимание обессилило руку: вот за что она их ненавидит? Разве есть ей за что? Это он, Петька, мог — за Полинку, за Толика, — а кого у нее отобрали? Что они-то ей сделали, а?

Он же и ощерился, в побелевшие зенки ей впился, чтоб об этом спросить, но забулькала вдруг на столе портативная рация — черный ветер грохочущих кумачовских окраин ворвался в подвал, донеся сквозь пространство обрывки «фиалок», «самоваров», «коробочек», опалил, нахлестал, поднял с мест командиров, и они, позабыв про наводчицу, ломанулись наружу…

— Що, комашки, притиснули вас? — со злорадным удовлетворением процедила безумная. — Немае вам життя на «Октябре»? Скоро, скоро пiд землю полiзете.

— Ага, быстрее, чем ты думаешь, — ответил Лютов непонятно. — Слышь, дружище, дай, что ль, тряпку какую, чтоб накрыть ее, как попугая.

— Встала, пошла, — дернул бабу за ворот Хлопуша, молодой деревянный с «Марии-Глубокой», и Петро только тут и заметил кровавую ссадину у нее на затылке.

— Что же, так ничего и не скажет? — хрипнул он, провожая глазами Хлопушу с наводчицей, сам не зная еще или не признаваясь себе, что́ он хочет с ней сделать.

— О, еще один… На! — протянул ему Лютов пакет супермаркета «Браво». — Чё смотришь, как баран на новые ворота? На голову надень ей и держи. Любую военную тайну расскажет.

— Ну а ты, значит, брезгуешь? — спросил Шалимов с непонятной злобой, с незнакомым ему чувством неподчинения не кому-то другому, а себе самому. Что-то новое, темное, самовластно-звериное пробудилось в нем, Петьке, порываясь наружу.

— Да не, не особо. Только чё она может такого сказать? Фамилию-отчество-звание? Так это она и без пыток тебе сообщит — телекамеру только поставь перед ней, журналистов с центральных каналов. Видел я уж таких. По жизни никто, а мечтала о подвиге. И вот, пожалуйста, теперь она тут героиня. За свою украинскую веру ужасные муки принимает от нас. Это хочешь узнать? Так сказала уже… Их примерную численность мы и так представляем. А откуда их гаубицы нас сегодня накрыли, так это я и сам тебе скажу. С Горбатой Могилы, с Лягушки по-вашему. Им оттуда весь город без бинокля видать. А больше она ничего и не знает… Так что лучше его вон спроси, кто такой и откуда, — кивнул на забытого всеми лунатика, пришельца с далекой планеты.

Тот — словно боялся, отнимут, — жрал кашу из сунутого ему котелка, не выпускал из рук большой кусок черняшки. И вправду, похоже, не емши три дня: давился, проглот, не жуя, так, что из глаз катились слезы. Но и другой, другой какой-то голод утолял, словно плавясь и тая от живого тепла, которое дали ему вместе с кашей. Ненаедно впивался и впитывал и смотрел на них, как на последних людей на земле, и невольные слезы от того, что не может ни выкашлять, ни проглотить слишком крупный кусок, показались Петру — да и были — подкатившей водой благодарности.

Мизгирев, Мизгирев — как же, помним, известная династия была, отец покойный ставил Вентилятора в пример: вот каким должен быть человек под землей… А этот, выходит, дядь-Славин сынок, с Вальком учился, да, а мы на Блюхера в подвале тусовались в ихнем доме, с Алехиной Катькой, с Оксанкой Тремасовой… Был-то наш, кумачовский, — сейчас кто? Руки-то не шахтерские. Пальто, остроносые туфли, из мира другого достатка всё вещи, захлюстанные грязью, обтертые о землю, о бетон, — не то что весь этот богатый покров с него сшелушился, но даже и старую кожу как будто бы сняли, и обнажились не прикрашенная холой, жирующим господским лоском сердцевина, и лицо, беззащитное, не привычное к воздуху родины, улыбалось то жалко-просительно, то признательно, то виновато.

— Ну, расскажешь нам что-нибудь? — осведомился Лютов.

И Валек попросил:

— Расскажи, Мизгирек.

Тот отставил свой выскобленный котелок и теперь уже радостно поспешил исповедаться:

— Я чиновник правительства… был. Жил, как все, воровал, вот у вас воровал. На каждом вашем лепестке, на каждом термосе. На пособиях, выплатах… И вот приехал к вам сюда переговорщиком. Ну чтобы шахту сохранить. По кварталам бить можно, а по шахте нельзя… — Поперхнулся, затрясся от смеха. — Ведь снаряд в шахтный ствол попадет — мы понесем убытки, миллионные убытки!.. — И снова засмеялся, дергая щеками, как контуженный. — По дороге сюда угодил под обстрел. Оказался у вас. Я же тут каждый дом — здравствуй, родина!.. Но я не захотел тут с вами оставаться, извините. Не захотел встать грудью на защиту. Я ж даже горным инженером быть не захотел! Не захотел не то что ползать вместе с вами — корпеть над схемами проходки в нижний ад! А теперь это место рождения и по поверхности стало небезопасным для жизни. Как же тут оставаться? У меня тоже баба и сын. Не здесь, понимаете?.. Там! Ну вот я пошел с колонной беженцев на шахту. ВСУ коридор предоставили. Мне, мне, мне предоставили — я же важная птица, меня надо беречь. Мне совсем оставалось немного — броневик, вертолет и свобода. Я дошел. Мне бы сразу сознание там потерять… от счастливого изнеможения. Чтоб ничего уже не видеть и не слышать. И тогда бы я был уже там, в прежней жизни! На своей, блин, планете!.. В общем, встретил нас этот «Тайфун». И меня сразу в рай, а других… наладились, короче, своей властью над ними.

— Это как? — хрипнул Петр.

— Ну как, обыкновенно. Ударить можно — сильно, слабо… избить, убить… можно и пощадить. Тут ведь главное — это не что и не как, а само ощущение: можно. Можно все, что захочешь. Девок стали они из колонны выдергивать. Ну одну там всего, но с таким уже криком… А я сижу, смотрю на это все… они же меня ото всех отделили, накормили, как вы вот сейчас, напоили, даже можно сказать, облизали всего, одеяльцем накрыли — как мне их не любить?.. А та девка визжит — по земле ее за волосы. Ну народ и не вытерпел, кинулся. Ну они, добровольцы, и начали из автоматов. В воздух стали стрелять — пугануть! — но там куча такая уже, что попали в ребенка. Мать прям так и легла рядом с ним.

— Дальше, дальше… — Душу Петьки клещами потянуло наружу.

— А чего дальше? Всё. Кого-то из взрослых еще застрелили — двоих, одного, я точно не видел. Остальных положили лицом, на колени поставили, в кучу… Усмирили, короче. Я не видел — ушел.

— То есть как это?

— Встал и пошел. Так такой был бардак, хаос, визг — про меня и забыли.

— И на промку пришел, как Христов по воде?

— Мне очень хотелось остаться, — проныл с запоздалой, напрасной тоской Мизгирев. — Ну с ними, с «Тайфуном». Чтоб этот «Тайфун» взял меня и унес. Я же не виноват, — всхлипнул он и забегал по их онемело внимающим лицам захохотавшими блудливыми глазами. — Я-то сам не убийца. Я честно ужаснулся! Но мое тело очень хотело домой. Я бы там интервью дал большое, статью написал. Рассказал бы про весь этот ужас. И призвал бы к ответу, к суду, к человечности всех бы призвал. Но только там — не здесь! — погрозил он проказливо пальцем кому-то, поводил перед чьим-то невидимым носом. — Не знаю, короче, как я умудрился оттуда уйти. Как бы кто-то повел меня, что ли, вселился в меня. Вентилятор там старый — залез в него, прямо между лопаток. И главное, я слышал, как они меня искали. Звали, звали меня! Ощущения, как у собаки, которую в дом зазывают. Шарик, Шарик, ко мне! Конура ждет, подстилка, кормушка… Понимаете? Вся моя жизнь! Вентилятор как будто включился — исходящей струей меня к ним! Подмывает! Корчи предродовые! Сам себя и рожаю вот в этой трубе… Как я там удержался, опять же не знаю. И вот главное, холодно — ночь же холодная. Думал, насмерть продрогну. Ночью вылезти думал — уже и не важно, к кому и куда, лишь бы только в тепло… Но тут вдруг такая стрельба началась. За железкой разрывы. И так прямо близко, как будто по мне. Я обратно, как крыса в нору. Ну а дальше… вот, встретились…