Держаться за землю — страница 77 из 119

Нереально. Смешно. Куда вылезать подышать? По главному стволу к «Тайфуну» в гости: «Ребята, это самое… мы тут у вас немного отдохнем»? Как, в клети подыматься? Ведь больше суток под землей не проведешь. Нереально наладить движение смен по канатным дорогам и рельсам. Хотя… Нет, смешно. Нереально всю шахту завести, как часы. Не под носом вот даже — под ногами врага… По поверхности гулко прокатывались огневые валы, с неба сыпались стрелы «Ураганов» и «Градов», в полукруглые устья казенников задвигались снаряды, наводчики, приникнув к оглазьям панорам, неистово вращали свои маховики, и, пригвожденные к земле стальными костылями, гаубицы тяжело сотрясались, подпрыгивали, одеваясь кипящими пылевыми клубами. Неустанно ходили отполированные трением сияющие поршни, скрежетали зубчатые траки, шестерни, рычаги, передачи огромного проходческого комплекса, который перемалывал в муку многоквартирные дома. И вот этот проходческий комплекс, в мановение ока способный изменить весь ландшафт от Изотовки до Талалихина, кумачовские грозы должны обогнать под землей?..

Смеялся над собой, а в каком-то соседнем отделе рассудка, за свинцовой плитой, продолжалась работа, маниакальная скачка идей: как пробиться в утробу родовой своей шахты с Бурмаша?

Нет, в одном котелке эту кашу не сваришь. Надо звать проходимцев — тех, кто выстроил шахту не в уме, а руками, кто исползал ее по падению и простиранию, помнит мышечной памятью, кожей каждый метр ее шевелящихся, беспокойных кишок, подпирал их кострами и расстреливал мальчиками, хоронился в кутках от обломного срыва коржей, волочил на монголке рудничные стойки, как поставленный на четвереньки бурлак. Они ведь даже спали под землей — безмятежно, как дети, и чутко, как крысы, растянувшись на досках затяжки, как рядом с обмятой женой. И тогда сразу станет все ясно. Грохнет смех и раздавит мизгиревскую шизофрению.

5

Безумия в происходящем было через край. Сформированный в спешном порядке, ни разу не бывавший в боестолкновении шахтерский батальон держал оборону на южной окраине города, заняв краснокирпичные цеха завода буровых машин и обустраивая огневые точки вдоль массивного бетонного забора. На суконном языке военной науки позиция их называлась «слабо прикрытым участком с малой концентрацией огневых средств».

День и ночь они рыли колодцы стрелковых ячеек, пробивали ломами бойницы в заборе, безотрывно следили за участком ведущего в город шоссе и железной дорогой, сторожа все движения там, где незыблемо высились над равниной копры-близнецы и чернели два новых террикона «Марии-Глубокой». Подбирались при каждом тяжелом разрыве, хоть ложились те страшные громовые гостинцы далеко в стороне, по Изотовке, продолжая клевать, разносить, перемалывать одноэтажные домики, выворачивая наизнанку нутро их хозяев, хоронящихся здесь, на Бурмаше. И конечно, скрипели зубами от крутившего душу жгутом инвалидского чувства бессилия и, уже повреждаясь в уме, рассуждали и спорили о проходке в родную же шахту, а оттуда к подножью Лягушки. Два холма на покатой вершине Горбатой Могилы и вправду здорово напоминали выпирающие лягушачьи глаза.

Потребность действия была так велика, что, собственно, о невозможности подобного прорыва никто как будто и не думал. Когда Лютов выпустил из-за зубов само это слово, «подкоп», созвав на совет самых знатных, матерых горбатых, то в головах у всех одновреме́нно вспыхнули две мысли: «Свихнулся ветеран» и «Да, наше это, родное». Захватил их азарт небывалого вызова, что ли. Ну и давай перемывать своей «Марии» косточки, покачивать с нажимом расслоившуюся кровлю, обсасывать ребра постоянной и временной крепи, зачищать под задвижку, врубаться, пробрасывать кабели, нашаривать в потемках трансформаторы, бурить шпуры ручными электрическими сверлами — «баранами»… ну, полезли, короче, на штурм.

Склонились над планами шахты и промки, переводя расчерченные клеточки «миллиметровки» в километры и метры по падению и простиранию, мыслительным усилием протачивая самую короткую дорожку к родовому пути на свободу — ударить, наконец дотянуться руками до своих недоступных врагов, ощутить их телесность, услышать их запах и увидеть их кровь, убедиться, что та у них тоже течет, что и им можно сделать очень страшно и больно. Теснились над картой, как оголодавшие собаки над миской, бодали друг друга бугристыми лбами, наперебой пытаясь ухватить горячие, дымящиеся кости, хватали их и тут же выпускали, обжигаясь, не в силах ни разгрызть, ни удержать.

Обжигала не трудность работы. Душил не страх остаться в обесточенной, все равно что заброшенной шахте, задохнуться, свариться в ее кипятке. Скольких уже прожевала, раздавила и перекалечила ненасытная эта давильня, мать-и-мачеха всех кумачовских горбатых. К этой жизни привыкли, этой смерти уже не боялись. Душила недостача времени. Украинские танки и бэтры выбивали бойцов ополчения и с Изотовки, и с Октября, корчевали, выдавливали, как ершеные гвозди из толстых досок, и как раз обогнать украинских вояк, наступающих на Кумачов по поверхности, представлялось немыслимым делом.

«Месяц, месяц! — приколачивал каждого к месту Никифорыч всем своим опытом. — Это в самом стахановском темпе! Монорельс восстающий наращивать — это вам не хухры. А спускаться как будем? Откуда? Километр до шахтного поля — глазами не съешь».

Мизгирев, полоумок приблудный, тыкал пальцем в двухкилометровый дренажный туннель, выводящий с Бурмаша в Поганый овраг. Туннель проходил под железной дорогой в направлении на юго-запад: из него можно было прорубиться в откаточный штрек 1-й северной лавы. На неведомого инженера поначалу смотрели с презрительной жалостью, как и на всякую поверхностную вошь, да еще неизвестно откуда явившуюся: ишь ты, умный какой, на одном только пальце мозоль, от рейсфедера, да и той не видать, сам-то с нами туда не полезешь, — но, прислушавшись, поняли: дело, надо слазить пощупать, что там сделала за человека вода, напитав, разрыхлив и подмыв известковую толщу.

Сей же час и полезли, отыскали коллектор, отвалили чугунную крышку, погрузились в бетонный колодец, хватаясь за ржавые поручни, и услышали воду. Клокотала, ломилась на волю свинцовым накатом и едва не сбивала их с ног. Всепроникающий противный запах тлена, торжествующей сырости, льдистой земли обнадеживал и возбуждал, обещая податливость известковой преграды. По колено в бурлящем потоке побрели под высокими сводами, вылизывая судорожным светом фонарей отсырелые стены, прихотливо покрытые снежными хлопьями плесени. Ступали враскорячку — под уклон, напруживая мышцы, чтобы не упасть. Прошли километр по течению и радостно ощерились, увидев расколотый и выпяченный тюбинг — прямо там, куда ткнулся на карте карандаш Мизгирева.

Валек сунул руку в расщелину, приложился ладонью к сырой и холодной плите, словно врач стетоскопом к груди пациента, и почуял глубинную слабость этой каменной губки: большой кусок породы едва удерживался в связи с остальным разрыхленным массивом. Порода просила об освобождении — дать ей вывалиться в пустоту.

— А, один хрен долбиться до второго пришествия, — только плюнул Никифорыч. — Ну экономим метров двести пятьдесят. Зато с крепью намучаемся: шаг вперед — два назад. О двух концах палка: чем больше вынимаешь, тем больше на́ душу ложится, на хребет. Холодный душ, а не проходка будет — мачмалой захлебнемся. Нам же ведь, если чё, по падению двигаться. Зальет нас, как соседей снизу, — и кирдык.

— Так нет же лучше ничего! — сказал Петро почти просительно.

— А ты на ярмарке невест вот так порассуждай, — огрызнулся Чугайнов. — Ну а чего, бери какая есть, крой хромую, кривую — надо ж ведь это самое…

С таким приговором поперлись назад, безрадостно на солнце выперлись из круглого колодца, нахватавшись занозистых поручней ржавых, ощущая себя земляными червями в жестянке: не выбраться, будут крепкие пальцы выбирать их из баночки по одному и насаживаться слизистой плотью на острый крючок.

Глядят, а навстречу бежит Мизгирев, как собака к хозяину, двинутый, и с таким лицом, главное, словно воду в пустыне нашел. И вот же миг Валек почуял приближающийся шелест в вышине, уже давно, до тошноты знакомый, трижды крикнуть успел: «Все ложись! Вспышка справа!» — и ушибленно ахнула под распластанным телом земля. Не успел он нащупать себя, ничего, никого уж не видя, как достигший предельного напряжения шелест сомкнулся с еще одним близким разрывом, вытрясающим мозг из коробки и сердце из ребер, выбивающим кровь через все поры кожи, словно пыль из ковра. Всю текучую пыльную мглу раскололо скачками огня, всю доступную слуху, осязанию землю затрясло как в ознобе и взбивало уже как перину, вместе с которой он все больше распухал и в которой и сам был ничего уж не весящим перышком.

Каждый новый удар вырывал из него разумение, воздух, все чувства, но уже через миг всё опять возвращалось к нему, и Валек ясно слышал, как в толщу чугунного звона тонко-тонко врастают мучительный свист и фырчанье все новых осколков, и уж лучше б не слышал — стал таким же бесчувственным, как комок этой ржавой земли или выдранное из нее корневище перегнившей травы.

На пространстве длиной в километр вымахивали земляные деревья, скороросты на огненном корне, рассыпались хлобыщущим ливнем, оставляя в утоптанном грунте воронки едва ли не метровой глубины. Из окон цехов вырывало как будто бы изжеванные кем-то толстенные армированные стекла, в пустых глазницах полыхали розовые молнии, и кирпичная кладка вздувалась кипящими бурыми грушами, и уже ничего в том неистовом вареве было не разглядеть — это были уже не цеха, не кирпичные стены, а взбесившееся вещество…

Валька поднял на ноги Петька. В голове гудел колокол, гул его, истончаясь, превращался в едва выносимую резь, и Валек слепо трогал бесформенный череп, словно силясь нащупать под кожей какую-то кнопку, чтобы весь этот звон отключить. Пыль резала глаза. Кое-как он протер их земляными ладонями, размазывая по лицу животные, обильно выжимавшиеся слезы, повертел головой и увидел: половина ближайшего цеха разрушена, над уродливым бурым курганом курится розоватая пыль. Шагах в тридцати лежал Мизгирев, присыпанный комьями свежей земли. Подхватились к нему и, упав на колени, развернули его лицом к небу — тот смотрел на них пьяно-счастливыми голубыми глазами и улыбался, как боксер, не могущий подняться после встречного в голову. На нем была кровь, но Валек, как ни шарил, не мог понять, куда он ранен и насколько серьезно… ниоткуда не било, не лилось, как из лопнувшего маслошланга, — значит, жгут был не нужен, но Мизгирев куда-то уплывал, и Валек в страхе начал трясти его, звать, не слыша собственного голоса и все больше пугаясь улыбчивой, просветленной его безответности.