Держава и топор — страница 16 из 57

Е. А.) и по тем-де, Алексеевым словам, он, Никанор, и явился князю Федору Юрьевичу».

Обычно в протоколах о таких делах местные чиновники записывали, что «по спросу оной сказал, что имеет он за собою „государево слово и дело“, касающееся к первому пункту, по которому подлинно знает и доказать может и касается до…», – и далее называлось имя человека, на которого доносили. На этом функции местных властей в расследовании дела обычно завершались.

Иногда донос сообщал не сам изветчик, а его начальник или иной посредник (так называемое «знание слова и дела за другим»). В 1735 году солдат Иван Седов, увидев, как императрица Анна Ивановна пожаловала посадскому человеку два рубля на новую шляпу, в присутствии сослуживцев произнес «непристойные слова»: «Я бы ее с полаты (то есть с крыши. – Е. А.) кирпичем ушиб, лучше бы те деньги салдатам пожаловала!» После этого товарищи Седова сказали капралу Пасынкову, «чтоб он о том донес камандирам, и оный капрал сказал: „Я сего ж часу донесу“, – и ис казармы пошел». Пасынков направился в ротную канцелярию, где и доложил о происшествии. Там устный извет записали, и с него началось дело о политическом преступлении.

Известить власти о своем «слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, который вызывал дежурного офицера, и тот производил арест изветчика. К такому приему доносчики прибегали часто: «Пришед под знамя к часовым гренадером… сказал за собою „слово и дело государево“ и показал в том…». Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденции, причем эта активность изветчиков вызывала раздражение государя, что отразилось в его указах. Но так доносчики поступали и позже. 27 мая 1735 года Павел Михалкин на допросе в Тайной канцелярии показал, что «сего мая 27 дня, пришед он к Летнему ее и. в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, „слово“ и чтоб его объявить, где надлежит».

Другой способ объявления «слова и дела» был наиболее эффектен, хотя, в принципе, власти его не одобряли. Изветчик приходил в какое-нибудь людное место – на улицу, в суд или храм – и начинал кричать «Караул!», а затем объявлял, что «за ним есть „слово и дело“». Упомянутое в документах выражение «кричал» следует понимать как прилюдное, публичное, возможно громкое произнесение роковых слов. 21 декабря 1704 года караульный солдат, стоявший у Москворецких ворот в Москве, привел в Преображенский приказ нижегородца Андрея Иванова и сказал, что Иванов подошел к его посту, «закричал „Караул!“ и велел отвести себя к записке, объявляя, что за ним государево дело».

Одной из причин публичного кричанья было стремление доносчика вынудить облеченных властью людей заняться его изветом, к чему эти люди порой не очень стремились. Дело изуверки Салтычихи в 1762 году началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую сенатскую контору доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. – Е. А.) и у будки кричали „Караул!“». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли – дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в Cенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, то есть к дому помещицы, то они стали кричать за собою «дело государево». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по-видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход.

Итак, публичное кричанье «слова и дела» было допустимо только тогда, когда подать или записать в органах власти свой извет было невозможно. В остальных же случаях нужно было объявлять «просто», без шума. Громогласное же объявление доносчиками о государственном преступлении сыск не одобрял и даже за это наказывал, хотя и в меру. В 1733 году некто Чюнбуров кричал «слово и дело» и потом сообщил, что его сослуживец не был у присяги. В приговоре о Чюнбурове сказано: «Доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою „е. и. в. слова“, но токмо за оное ево сказыванье… от наказанья учинить ево, Чюнбурова, свободна… дабы впредь о настоящих делах доносители имели б к доношению ревность».

Часто при всем народе кричали «слово и дело» пьянчужки. Два монаха, Макарий и Адриан, были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, они собирались донести. Кричали «слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое-нибудь мелкое преступление. Иногда же в роковом крике видна неуравновешенная натура, проявлялись признаки душевной болезни, невменяемости. Таких дел велось много, и обычно в конце их ложного доносчика секли «ради науки», после чего он, присмиревший и трезвый, выходил на волю. Но некоторые «вздорные» кричанья или бред больного человека привлекали внимание следователей, пытавшихся извлечь из них «важность», некое «сыскное зерно». Так, в декабре 1742 года Василий Салтыков, охранявший Брауншвейгское семейство в Динамюнде, рапортовал императрице Елизавете о том, что караульный офицер Костюрин ему донес следующее: к «имеющейся при принцессе (Анне Леопольдовне. – Е. А.) девке Наталье Абакумовой для ея болезни приходил при нем штаб-лекарь Манзе пускать кровь и оная девка крови пускать не дала и кричала, что-де „взять хотят меня под караул, бить и резать!“ и сказала за собою „слово“ и того ж часа оную девку, взяв, обще гвардии с майорами Гурьевым, Корфом и Ртищевым спрашивали и в том она утверждается, что имеет за собою „слово“ в порицание высокой чести ваше и. в., слышала (это. – Е. А.) она от фрейлин Жулии и Бины». Однако оказалось, что она «в беспамятстве и в великой горячке». Поэтому решили отложить допрос до выздоровления больной. Императрица предписала выслать Абакумову в Петербург. Салтыков писал, что как только она «пришла в себя и приказано от меня… везть ее бережно». Это дело вполне типично для политического сыска.

Срочность как обязательное условие извета установлена указом 2 февраля 1730 года: «Ежели кто о тех вышеписанных… великих делах подлинно уведает и доказать может, тем доносить, как скоро уведает, без всякого опасения и боязни, а именно – того ж дни. А ежели в тот день, за каким препятствием донесть не успеет, то, конечно, в другой день». Чуть ниже, правда, уточнялось: «… по нужде на третий день, а больше отнюдь не мешкать». Этот указ наводил некоторый порядок в практике извета. Он был направлен в основном как раз против частых злоупотреблений законом об извете со стороны доносчиков – матерых преступников, которые пытались с помощью «бездельного», надуманного извета затянуть расследование своих преступлений или увильнуть от неминуемой казни. Указ впервые предусматривал, что людям, которые «ведали, а не доносили неделею или больше, и тем их доносам не верить». Типичным для многих дел о ложном доносе стал приговор: «И тому ево показанию верить не велено, ибо показывал спустя многое время».

Известно, что и до 1730 года, в петровское время, власти относились с подозрением к «запоздалым изветчикам». Однако «застарелые доносы» с неудовольствием, но все же принимались сыском. Игнорировать то, что относилось к интересам государя, было нельзя. Но при этом чиновники обязательно записывали, сколько прошло времени с момента преступления: «чрез семь дней о том не доносил»; «не извещал семнадцать дней»; «Сказал за собою „государево слово по второму пункту“, которое знает пятой год»; «Сказывал семь лет назад». Изветчика при этом обязательно спрашивали о причинах его нерасторопности. Обычно в оправдание изветчик ссылался на свои отлучку, занятость, недогадливость, «несовершенство даров разума», необразованность или незнание законов. Один свидетель утверждал, что не донес, так как «косноязычен от рожденья», другой оправдывался тем, что «был болен зубною болью», третий же утверждал, что «не донес с простоты своей за малолетством».

«Запоздалый изветчик» не мог рассчитывать на поощрение, или сумма его награды за донос уменьшалась – все зависело от срока просрочки. По делу Михалкина А. И. Ушаков 7 ноября 1735 года написал резолюцию: «Вышепомянутому изветчику Павлу Михалкину за правой ево на означенного Михайла Иванова извет надлежало учинить немалое награждение, но токмо… Михалкин… слыша вышеписанного Михайла Иванова показанные непристойныя слова, более двух месяцев не доносил… однако ж за показанной правой ево извет… выдать ему из Тайной канцелярии в награждение денег пять рублев… дабы, на то смотря впредь, как он, Михалкин, так и другие, о таких важных делах уведав, к скорому доношению паче ревность имели…».

Содержание извета секретно, знать его простой смертный не мог, да и не каждый из чиновников имел право требовать, чтобы изветчик ему раскрыл «непристойные слова», объявил «саму важность» доноса. Малолетний дворянский сын Александр Денисьев донес на дворовых людей своего отца Ермолая в говорении «непристойных слов». Отец привел мальчика в Тайную канцелярию и заявил, что сын его знает за собою «слово и дело» на дворовых, но что именно говорили они, «того имянно тот ево сын не сказал, да и он, Денисьев, о том ево не спрашивал». В последнее верится с трудом, но поведение Денисьевых полностью отвечало букве закона.

Многие изветчики хранили содержание извета в тайне даже от местных властей и требовали доставить их в столицу, а иногда обещали рассказать о преступлении только царю. Власти понимали, что за этим, как правило, не стояло ничего, кроме желания избежать пытки, потянуть время да еще попытаться по дороге в Москву сбежать. Так, Терентий Феодорицкий в 1728 году, «идучи в застенок к розыску, кричал за собою „государево слово и дело“ и чтоб ево представить пред е. и. в., а потом сказал, что о том он кричал для того: мыслил тем криком отбыть розыску, а никто ево кричать не научал». Как уже сказано, таких изветчиков либо заставляли передать запечатанный конверт с изветом в Москву, либо допрашивали, не уточняя суть («важность») извета.