В 1767 году Арсений Мациевич не ограничился подписью, а сделал дополнение, подчеркивая то, что следователи нечто умышленно не учли при записи его показаний: «И в сем своем допросе он, Арсений, показал самую истинную правду, ничего не утаил, а естьли мало что утаил или кем в чем изобличен будет, то подвергает себя смертной казни, а притом объявляет, что архимандрит Антоний и вся братия Николаевского Корельского монастыря пьяницы и донос на него, Арсения, для того делают, чтоб его выжить из монастыря, а им свободнее пить».
В документах «роспроса» встречаются такие выражения: «порядочно допрашивать», «увещевать», «устрашать». Это не эвфемизмы пытки, а лишь синоним психологического давления следователей на допрашиваемого, которого старались уговорить покаяться, припугнуть пыткой («распросить и пыткою постращать»), пригрозить страшным приговором в случае его молчания или «упрямства». Под понятием «увещевать» можно понимать и ласковые уговоры, обращения к совести, чести преступника, и пространные беседы с позиции следования логике, здравому смыслу, и попытки переубедить с точки зрения веры. Были попытки вступить с подследственным в дискуссию (что особенно часто делали в процессах раскольников). Увещевания делались как в начале «роспроса», так и в ходе его, и особенно часто – в конце, когда все непыточные способы добиться признания или показаний оказывались уже исчерпанными.
Наиболее частыми увещевателями выступали священники. Они «увещевали с прещением (угрозой. – Е. А.) Страшного суда Божия немалою клятвою», чтобы подследственный говорил правду и не стал виновником пытки невинных людей, как это и бывало в некоторых делах. Для верующего, совестливого человека, знающего за собой преступление, это увещевание становилось тяжким испытанием, но многие, страшась мучений, были готовы пренебречь увещеванием и отправить другого на пытку. В истории 1755 года с помещицей Марией Зотовой, обвиненной в подлоге, так и произошло. Во время увещевания она отрицала свою вину, несмотря на пытки ее дворовых, но после угрозы ее пыток признала вину, и «тяжкие истязания пытками, к которым помянутая вдова Зотова чрез тот свой подлог привлекла неповинных», привели ее к более суровому наказанию, чем предполагалось поначалу.
При увещевании священнику категорически запрещалось узнавать, в чем же суть самого дела, из‐за которого упорствует в непризнании своей вины его духовный сын. Все сказанное во время увещевания и исповеди священник должен быть сообщать следователям. Когда арестованный в 1740 году по делу Бирона А. П. Бестужев-Рюмин и его жена попросили прислать к ним священников (православного – мужу и пастора – жене), то охране предписали святым отцам «накрепко подтверждать, что ежели при том он, Бестужев или же она, жена его, о каких до государства каким-либо образом касающихся делах, что говорили, то б они то по должности тотчас объявили, как то по указам всегда надлежит».
Увещевания старообрядцев в политическом сыске были очень частым явлением. Власти хотели морально сломить старообрядцев, убедить в бесполезности их сопротивления великой силе государства и официальной церкви. Церковь и сыск считали своей победой не просто сожжение раскольника, но его раскаяние в заблуждении и самое главное – обращение к официальной вере. Подчас против воли следователей такие увещевания превращались в жаркую дискуссию о вере.
Не брезговали в политическом сыске и шантажом, особенно если речь шла о родственниках упорствующего преступника. В 1741 году в указе Э. И. Бирону сказано: «А ежели хотя малое что утаите и в том обличены будете, тогда как с вами, так и с вашею фамилиею поступлено будет без всякого милосердия». Императрица Елизавета в 1748 году пыталась запугать Лестока тем, что обещала «в город посадить с женою и разыскивать вас всех повелела». Позже следователи допустили к Лестоку жену, но только для того, «чтобы она тово своего мужа увещала, дабы он о чем был в Тайной канцелярии спрашиван, показал сущую правду».
Люди, видя, как допрашивают их близких, находились в сложнейшем положении. По многим сыскным делам видно стремление допрашиваемых выгородить, «очистить от подозрений» своих детей, жен, родственников, просто более юных и слабых, тех, «кого жалче». Во время дела 1704 года товарищи по тюрьме изветчика крестьянина Клима Ефтифеева рассказали следователям: как только он увидел, что в приказ привезли его жену и молоденькую сноху, то сказал, что готов отказаться от извета: «Теперь-де мне пришло, что приносить повинную. Пропаду-де я один, а жену и сына не погублю напрасно». Обвиненная в 1743 году в заговоре с австрийским посланником де Боттой Н. Ф. Лопухина на очной ставке с собственным мужем С. В. Лопухиным выгораживала его, ссылаясь на тот бесспорный факт, что обо всех делах с посланником она разговаривала по-немецки, а с этим языком ее муж незнаком.
Однако не всегда жалость и любовь могли устоять перед физическими муками. Люди на допросах и в пытках признавались, что не донесли или «не показали» на родственников и друзей, «жалея их…». В 1732 году посадский человек Никита Артемьев со второй пытки «винился в сказывании „непристойных слов“. Он показал на… вдову Татьяну, в чем и оная вдова винилась, почему означилось явно, что намерен был он, Артемьев, о том скрыть, понеже сам показал, что на оную вдову не показывал он, сожалея ее».
Однако не следует представлять сыскных чиновников тупыми, примитивными кнутобойцами. По делам сыска видно, что порой они умели найти тонкий подход к подследственному, внимательно наблюдая за ним во время допросов и пыток, отмечая, как он реагирует на сказанные слова, предъявленные обвинения, как ведет себя перед лицом свидетелей на очной ставке. При допросе в 1732 году монаху Решилову, заподозренному в сочинении подметного письма, дали прочесть это письмо, а потом Феофан Прокопович, ведший допрос вместе с кабинет-министрами и Ушаковым, записал как свидетельство несомненной вины Решилова: «Когда ему при министрах велено письмо пасквильное дать посмотреть, тогда он первее головою стал качать и очки с носа, моргая, скинул, а после и одной строчки не прочет, начал бранить того, кто оное письмо сочинил».
Вообще, Феофан Прокопович был настоящим русским Торквемадой. Его биограф И. Чистович справедливо писал, что «инструкции, писаные Феофаном для руководства на допросах, составляют образец полицейского таланта»: «Пришед к [подсудимому], тотчас нимало нимедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на все лице его, не явится ли на нем каковое изменение и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишняго и к допросам ненадлежащаго, но говорил бы то, о чем его спрашивают. Сказать ему, что если станет говорить „Не упомню“, то сказуемое непамятство причтется ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать».
Без сомнения, следователи сыска XVIII века не были лишены наблюдательности, неплохо знали человеческую психологию вообще и психологию «простецов» в частности. В инструкции А. И. Бибикова капитану А. М. Лунину, ведшему допросы пугачевцев в 1774 году, рекомендуется применять «методику контраста», чередуя тактику «доброго» и «злого» следователя: «Для изыскания самой истины при изследовании и допросах нужна вам будет вся ваша способность и искусство, чтоб кстати и у места употребить тихость и умеренность или самую строгость и устрашение, дабы узнать представленного пред вас свойство и чистосердечные показания, так равномерно скрытность и коварных, тож и отчаянных и упорных привести на стезю откровенности, изведывая из них истину, а где нужно будет показать им в полной силе все устрашения и строгость».
Дошедшие до нашего времени протоколы и журналы «роспросов» редко передают все своеобразие «бесед», которые вели следователи и ответчики. Лишь временами мы соприкасаемся с живой речью на допросах. Так, эту речь можно «услышать» через века из записи допроса 1777 года самозванца Ивана Андреева генерал-прокурором Вяземским. Андреев – «сын Голштинского герцога» – утверждал, что о своем знатном происхождении он узнал в детстве от олонецкого крестьянина Зиновьева, сыном которого Андреев в действительности и являлся.
Воспроизвожу близкую к прямой речи запись протокола «роспроса» Андреева c некоторыми сокращениями:
[Вяземский]: «Для чего он себя ложным именем называть осмелился?»
[Андреев]: «Крестьянину Зиновьеву не резон врать».
[Вяземский]: «Ну, да как крестьянин увидел, что ты – ленивец, то он на смех тебе сказал, что ты принц, а ты так и поверил!»
[Андреев]: «Как же ему не верить, ведь он клялся».
[Вяземский]: «Ну, совершеннейший ты безумец или, лучше сказать, плут, что ты словам такого же, подобного тебе, шалуна и невежды, веришь, а здесь тебя уверяет генерал-прокурор и другие, что это самыя враки и выдуманная ложь с ясными на все твои слова доводами, и также уверяют тебя по закону Божественному, но ты верить не хочешь».
[Андреев]: «Воля ваша, что хотите, то делайте, но как крестьянину меня обманывать?»
[Вяземский]: «Ты и на попа солгал, будто бы ему объявлял, что ты принц Голштинский, ибо если б ты только в тогдашнее время этакую речь выболтал, то б поп тебя, связав, отвел в Тайную, а там бы тебя до смерти засекли… Скажи ты от слова до слова, как тебя крестьянин уверял, что ты принц Голштинский, а самою вещью дурак олонецкий?»
[Андреев]: «А когда-де вы мне не верите, то отпустите в мое отечество в Голштинию».
[Вяземский]: «В Голштинии-та лишь бы только этакой дурак с таким враньем показался, то б тебя каменьями прибили как шалуна».
В итоге «шалун» был отправлен не в Голштинию, а в Шлиссельбург.
Во время «роспросов» применялись и разные специфические приемы, чтобы вырвать у человека нужные показания. П. В. Долгорукий приводит семейное предание о том, что на допросе Александра Долгорукого в Тобольске в 1739 году следователи напоили его пьяным и «заставили рассказывать вещи, губившие семью», после чего молодой человек пытался покончить с собой.