При экзекуции палачу требовались ассистенты, порой их нужно было немало. Кроме учеников, помощниками палача выступали гарнизонные солдаты, низшие чины полиции и… даже люди из публики. Так, с древних времен при казни кнутом существовал обычай выхватывать из любопытствующей толпы, теснившейся вокруг эшафота, парня поздоровее и использовать его в качестве живого «козла», чтобы сечь преступника на спине этого «ассистента». Лишь указом 20 апреля 1788 года этот обычай был отменен.
Приведенного или привезенного под усиленной охраной преступника пропускали внутрь цепи или каре стоявших на месте казни войск. В инструкции офицеру гвардии, командовавшему казнью Гурьевых и Хрущова, предписывалось расставить солдат в три шеренги «циркулем вокруг эшафота». Они стояли с заряженными ружьями. У солдат в оцеплении было две задачи. Во-первых, они сдерживали толпившийся народ. Во-вторых, охраняли преступника на случай попытки побега.
Преступник, доставленный к подножию эшафота, слушал последнюю молитву священника, прикладывался к кресту и в окружении конвойных с примкнутыми штыками поднимался на помост. На эшафоте преступника расковывали, но есть сведения о том, что некоторых преступников вешали в оковах. Звучала воинская команда «На караул!», раздавалась барабанная дробь (все это предусматривала инструкция 1762 года), чиновник (секретарь) громко, «во весь мир», зачитывал приговор. В XVIII веке приговор непременно объявляли публично.
«Рас[c]трига Алексей! В прошлых годех, в бытность свою в Москве, в Чудове монастыре, простым старцем у чудотворцова гроба в лампадчиках, имея ты у себя в кельи образ Иерусалимския Богородицы ханжил и прельщал простой народ, объявляя себя яко свята мужа…» и т. д. Это цитата из указа, прочитанного перед казнью в 1720 году бывшему архимандриту Александро-Свирского монастыря Александру. После перечня всех «вин» преступника следовало заключение: «И великий государь указал за те твои вышеписанныя зловымышленныя вины учинить тебе смертную казнь – колесовать».
Во времена Екатерины II прямого обращения к казнимому уже не было, но приговоры («сентенции») сохраняют повышенную эмоциональность публичного документа, позорящего человека: «Кречетов, как все его деяния обнаруживают его, что он самого злого нрава и гнусная душа его наполнена злом против государя и государства… яко совершенный бунтовщик и обличен в сем зле по законам государственным яко изверг рода человеческого…» и т. д.
Все ждали, когда прозвучит конец документа – там была самая важная, резолютивная часть приговора: «За которые ваши богопротивные и е. и. в. и государству вредительные злоумышленные дела, по генеральному в Правительствующем Сенате суду и по подписанной сентенции, как от духовных и всего министерства, и придворных, как воинских и гражданских чинов, е. и. в. указала всем вам учинить смертную казнь: вас, Степана, Наталью и Ивана Лопухиных – вырезав языки, колесовать и тела ваши на колеса положить; вас, Ивана Мошкова, Ивана Путятина – четвертовать, а вам, Александру Зыбину – отсечь голову и тела ваши на колеса же положить; Софье Лилиенфельтовой отсечь голову, когда она от имевшагося ея бремя разрешится, зачем она к той казни ныне и не выведена».
После этого чтец-приказной либо заканчивал чтение, либо делал паузу, после которой оглашал уже тот «приговор внутри приговора», которым суровое наказание существенно смягчалось: «Ея и. в., по природному своему великодушию и высочайшей своей императорской милости, всемилостивейше пожаловала, указала вас всех от приговоренных и объявленных вам смертных казней освободить, а вместо того, за показанныя ваши вины, учинить вам наказание: вас – Степана, Наталью и Ивана Лопухиных, и Анну Бестужеву – высечь кнутом и, урезав языки, послать в ссылку, а вас, Ивана Мошкова и Ивана Путятина, высечь кнутом же, а тебя, Александра Зыбина – плетьми и послать всех в ссылку же».
О поведении приговоренных накануне и в момент казни мы знаем мало. Пастор Зейдер, приговоренный в 1800 году к 20 ударам кнута и пожизненной ссылке в Нерчинск, в рудники, так описал свои ощущения: «Один офицер верхом, которого я считал за командующего отрядом и которого, как я слышал впоследствии, называли экзекутором, подозвал к себе палача и многозначительно сказал ему несколько слов, на что тот ответил: „Хорошо!“ Затем он стал доставать свои инструменты. Между тем я вступил несколько шагов вперед и, подняв руки к небу, произнес: „Всеведающий Боже! Тебе известно, что я невиновен! Я умираю честным! Сжалься над моей женою и ребенком, благослови, Господи, государя и прости моим доносчикам!“ Потом я сам разделся, простоял несколько минут голый и затем меня повели к позорному столбу. Прежде всего мне связали руки и ноги. Я перенес это довольно спокойно, когда же палач перекинул ремень через шею, чтобы привязать мне голову, то он затянул ее так крепко, что я громко вскрикнул. Наконец, меня привязали к машине (о «машине» будет сказано ниже. – Е. А.). С первым ударом я ожидал смерти, мне казалось, что душа моя покинула свою земную оболочку. Еще раз вспомнил я о жене и ребенке и прощался уже с землею, услыхав, как страшное орудие снова засвистело в воздухе».
Иностранцев, видевших русские казни, поражала покорность, с какой принимали свой удел казнимые. Датчанин Юст в 1709–1711 годах несколько раз видел смертные казни и писал: «Удивления достойно, с каким равнодушием относятся [русские] к смерти и как мало боятся ее. После того как [осужденному] прочтут приговор, он перекрестится, скажет „Прости“ окружающим и без [малейшей] печали бодро идет на [смерть] точно в ней нет ничего горького».
Внешне спокойно, беседуя на ходу с офицерами конвоя, шел в 1742 году на казнь фельдмаршал Миних. По воспоминаниям современников, в отличие от других узников, он был чисто одет и, что удивительнее всего, выбрит. Как это ему удалось сделать – загадка. Известно, что никаких острых и режущих орудий заключенным, а тем более приговоренным к казни иметь не разрешали. Тем более никакой, даже самый проверенный парикмахер не мог быть допущен с «опасной» бритвой (а иных тогда не было) к шее, предназначенной для топора. Поэтому приговоренные шли на казнь и отправлялись в ссылку бородатыми.
Подготовка к казни (переодевание в черную одежду или в саван, исповедь, причастие), церемония (свеча в руке, медленное движение черного экипажа) – все это говорило о том, что приговоренный участвует в траурной процедуре собственных похорон. Издавна было принято (и об этом пишут иностранцы), чтобы по дороге на эшафот и на нем самом приговоренный кланялся во все стороны народу, просил у людей прощения, крестился на купола ближайших церквей. О казни П. П. Шафирова в Кремле в 1723 году Берхгольц писал, что с возведенного на эшафот бывшего вице-канцлера сняли парик и шубу, Шафиров «по русскому обычаю обратился лицом к церкви и несколько раз перекрестился, потом стал на колена и положил голову на плаху». Так же спокойно вел себя и обер-камергер Виллим Монс, возведенный на эшафот в октябре 1724 года: «при прочтении ему приговора… поклоном поблагодарил читавшего, сам разделся и лег на плаху, попросив палача как можно скорей приступать к делу».
Перед казнью обреченному на смерть иногда давали возможность сделать последние распоряжения, которые записывали и, возможно, исполняли. Василий Мирович после объявления приговора, «сняв с шеи крест с мощами, отдал провожавшему его священнику, прося молиться о душе его; подал полицмейстеру, присутствовавшему при казни, записку об остающемся своем имении, прося его поручить камердинеру его исполнить все по ней, сняв с руки перстень, отдал палачу, убедительно прося его, сколько можно удачнее исполнить свое дело и не мучить его, потом сам, подняв длинные свои белокурые волосы, лег на плаху…».
После прочтения приговора секретарь, а также священник покидали помост. Если преступник не раздевался сам или мешкал, то палач вместе с подручными раздевал его, стремясь при этом демонстративно разодрать одежду от ворота до пояса. Во всем этом был заложен ритуальный смысл – как уже выше говорилось, публичное обнажение тела палачом означало утрату наказуемым чести. В Генеральном регламенте сказано, что наряду с шельмованным из числа честных людей исключается тот, «которой на публичном месте наказан или обнажен был». К сказавшему в 1720 году «непристойное слово» карачевскому фискалу Веревкину проявили редкую милость. По приговору указано было его «вместо кнута бить батоги нещадно… не снимая рубахи», что сохраняло ему честь. Особой милостью Петра I к фрейлине Марии Гамильтон стало обещание, что во время казни к ней не притронется рука палача. И действительно, тот снес преступнице голову по тайному сигналу царя внезапно, не притрагиваясь к ней и не обнажая ее – в тот самый момент, когда она, стоя на коленях, просила государя о пощаде.
Для шельмования использовали позорный столб. Приговоренного раздевали и привязывали к нему с помощью ошейников и накладок. Он стоял в таком положении «поносительного зрелища» около часа, на груди у него висела табличка с одним-двумя крупными словами о преступлении: «клятвопреступник», «изменник» и т. д. В инструкции 1762 года о шельмовании С. Гурьева и П. Хрущова сказано: «Приказать оным профосам каждого преступника взять двум человекам под руки и переломить палачу над каждым преступником… над головами их шпаги, кои заблаговременно (чтобы скорее можно было переломить) приказать самыя те шпаги, с коими те преступники служили, надпилить и бросить палачам перед ними на эшафот, а коль скоро шпаги надломлены будут, то того же часа профосам приказать их свести с эшафота под руки и отдать для отвозу в ссылку командированному здешняго гарнизона офицеру». Естественно, что над головой преступников-недворян никакой шпаги не ломали. При шельмовании моряков (экзекуцию проводили на корабле) ломали их сабли, а сюртуки бросали в море. С этого момента дворянин лишался своей фамилии: «Обоих сих преступников нигде и ни в каких делах не называть Пушкиными, но бывшими Пушкиными». С Д. Н. Салтыковой (Салтычихой) поступили иначе – ее фамильным прозвищем стало, как у крестьянки, имя отца: «Именовать: „Дарья Николаева дочь“».