Державин — страница 24 из 60

– Ты прав, Иван Иванович, – помедлив, согласился Державин. – Надобно мне припрятать сию рукопись, и подальше…

Прошёл год, и как-то поэт отыскивал в своём бюро казённую бумагу, понадобившуюся Козодавлеву.

– Осип Петрович! – попросил он соседа. – Пособи мне, видишь, какие тут залежи…

– Охотно, Гаврила Романович, охотно. Постой, да что это?

В руках у Козодавлева Державин увидел позабытые им уже листки «Фелицы».

– Да так, пустяшная забава…

– Нет, это ты брось… Ах, право, какая прелесть:

Подай, Фелица, наставленье,

Как пышно и правдиво жить,

Как укрощать страстей волненье

И счастливым на свете быть.

Меня твой голос возбуждает,

Меня твой сын препровождает;

Но им последовать я слаб:

Мятясь житейской суетою,

Сегодня властвую собою,

А завтра прихотям я раб…

– Нет, братец, ты обязан дать мне её на прочтение!

Козодавдев сам пробовал силы в оригинальных сочинениях и переводах; он получил преизрядное образование, учась вместе с Радищевым в Лейпциге.

– Что ты, что ты! – Державин потянул листки к себе.

– Возьму под неотступною клятвою никому постороннему не показывать… – взмолился Козодавлев. – Только тётушке моей Анне Осиповне Бобрищевой-Пушкиной… Ты же знаешь, как она любит поэзию, а особливо твои сочинения!..

Державин, сильно пришепеливая, сказал:

– Ну ладно! Ежели ты, Осип Петрович, обещаешь, что ни одна душа, кроме Анны Осиповны, не узнает, что делать – бери!

Ввечеру того же дня поэт получил листки назад и успокоился. Но через два дня его навестил взволнованный Львов:

– Ода твоя открыто читана в доме Ивана Ивановича Шувалова в присутствии обедавших у него гостей!

3

Дом знаменитого и уже престарелого вельможи и мецената Шувалова находился на углу Невского проспекта и Большой Садовой улицы. Он был выстроен в два этажа по проекту архитектора Кокоринова и почитался одним из красивейших в Питербурхе. Богатая анфилада комнат была вся увешана портретами и картинами известнейших европейских, а также русских мастеров – Никитина, Антропова, Аргунова, Егорова, Левицкого. В главной зале, выходящей окнами на Невский, у дверей за столиком сидели два старика, вечно играя в вист. Один маленький, в чёрном кафтане был француз-камердинер Бернар, другой огромного роста – гайдук-силач, спасший жизнь Шувалову в Швейцарии. Над их головами висела большая картина: швейцарский пейзаж и повисшая над пропастью карета, которую удерживает на своих плечах гигант гайдук. Оба старика жили на пенсии и ежедневно безотлучно дежурили в картинной зале.

В светлой угловой комнате о семи окнах, в большом кресле принимал друзей сам хозяин, седой, сухощавый, в светло-сером кафтане и белом камзоле. Речью и видом он был бодр, добродушен, упредителен, весел; только слаб ногами. Гости уже отобедали и теперь предались удовольствию литературной беседы. Не участвовал в ней лишь чудаковатый старец в цветном польском платье – домашний врач Шувалова Кирилле Каменецкий, автор знаменитого «Травника».

– Иван Иванович! Vous étez président des muses, doyen glorieux de notré littérature et science[39]. – Маленькая женщина с подвижным лицом, большелобая, с вздутыми щеками сыпала французскими словами. – Столько знаменитостей перебывало в сей гостиной! Толь блестящие лица сиживали в этих креслах. Расскажите нам о литературных вечерах, о пиитах, вас навещавших, о незабвенном Ломоносове!

– Да, ваше высокопревосходительство, это будет истинно изрядно и преизрядно! – поддержал княгиню Дашкову тучный Безбородко. Он отдал уже должную дань Бахусу и теперь, надувая толстые щёки и испуская воздух через ноздри, благодушно покоился в креслах.

– Извольте, господа! Извольте! – говорил Шувалов. – Только ведь все знаменитые лица отличались, прости, господи, и знаменитыми странностями…

Он задумался и перекрестился мелким крестом. Это была его давнишняя привычка, которую он приобрёл, живя в век вольнодумства. Речь его была светлая, быстрая, без всяких приголосков.

– Вот-вот! Поведайте-ка, ваше высокопревосходительство, о распрях Ломоносова с покойным Сумароковым. То-то небось потеха была! – Сидевший в уголку неряха в изодранном на локтях платье, краснолицый, багровоносый, но в тщательно напудренном парике с густо напомаженной косой отложил в сторону том Гомера.

Это был известный поэт и переводчик Ермил Иванович Костров[40], которому Шувалов покровительствовал. По обыкновению своему Костров был уже сильно навеселе.

– Ломоносов с Сумароковым были непримиримыми врагами… – запрокинув красивую седую голову к потолку, где нежились в облаках розовые, порскающие младенческой плотью амуры, продолжал Шувалов. – Чем более в спорах Сумароков злился, тем больнее Ломоносов язвил его. И если оба не совсем были трезвы, – тут вельможа бросил на Кострова строгий взгляд, – то оканчивали ссору запальчивой бранью. Так что я принуждён был высылать их обоих или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесётся в своих жалобах, я тотчас зову Сумарокова. Тот, услышав голос Ломоносова, или уходил, или, подслушав его жалобы, вбегал с криком: «Не верьте, ваше превосходительство, он всё лжёт! Удивляюсь я, право, как вы даёте у себя место такому пьянице!» – «Сам ты пьяница, неуч, сцены твои краденые!»

Вельможа откинулся на спинку кресла и первый умеренным хохотком сопроводил своё воспоминание о давних и истинно меценатских шутках. Взял черепаховую, в смарагдах табакерку, щёлкнул крышкой, нюхнул щепоть табаку и за сладким чихом добавил, посерьёзнев:

– Но иногда мне удавалось примирить их, и до чего ж они тогда оба были приятны и остроумны!..

– Ах, – сказала Дашкова, открывая в улыбке плохие зубы, – Ломоносов оставил нам высокие образцы парения! Но нет у нас ещё пиитов в том лёгком, изящном роде, в коем толь славно показали себя французские сочинители – господин Вольтер, Дидерот или юный Парни…

Шувалов, не подымаясь с кресел, открыл бюро и вынул связку бумаг. Получив под великим секретом от Козодавлева список державинской «Фелицы» и любя автора, не мог он не вытерпеть, чтобы не прочесть сие первое такого рода на русском языке творение:

– Вот забавная вещица, которая, возможно, опровергнет, княгиня, ваше суждение…

Он читал хорошо. Быстро и легко полилися весёлые, добродушно-насмешливые, а порою язвительные строки. Все внимали молча, только Костров всё порывался вскочить, всплёскивая руками, парик его растрепался, и мука осыпала лицо. Но, видно, изрядный хмель мешал ему утвердиться на ногах, и он снова опускался в кресла.

…А я, проспавши до полудни,

Курю табак и кофе пью;

Преображая в праздник будни,

Кружу в химерах мысль мою:

То плен от Персов похищаю,

То стрелы к Туркам обращаю;

То, возмечтав, что я султан,

Вселенну устрашаю взглядом;

То вдруг, прельщался нарядом,

Скачу к портному по кафтан.

– Браво, браво! – не удержалась Дашкова. – Точная копия светлейшего князя Потёмкина.

– Коего мысли на счёт сей оды мы ещё узнаем… – вставил насмешливо племянник хозяина и главный директор банков Андрей Петрович Шувалов.

Или в пиру я пребогатом,

Где праздник для меня дают.

Где блещет стол сребром и златом,

Где тысячи различных блюд, –

Там славный окорок вестфальской,

Там звенья рыбы астраханской,

Там плов и пироги стоят, –

Шампанским вафли запиваю

И всё на свете забываю

Средь вин сластей и аромат…

Или великолепным цугом

В карете английской, златой,

С собакой, шутом, или другом,

Или с красавицей какой,

Я под качелями гуляю,

В шинки пить мёду заезжаю;

Или, как то наскучит мне,

По склонности моей к премене,

Имея шапку на бекрене,

Лечу на резвом бегуне.

Или музыкой и певцами,

Органом и волынкой вдруг,

Или кулачными бойцами

И пляской веселю мой дух;

Или, о всех делах заботу

Оставя, езжу на охоту

И забавляюсь лаем псов;

Или над невскими брегами

Я тешусь по ночам рогами

И греблей удалых гребцов…

Таков, Фелица, я развратен!

Но на меня весь свет похож…

Шувалов сделал паузу и многозначительно оглядел слушателей. Но те уже сами понимали, что не какого-то одного вельможу избрал неизвестный им поэт мишенью для насмешек. Роскошь и всяческие излишества – распутство, пьянство, картёж, гульба, чревоугодие заполоняли жизнь придворных. Всякий, кто имел чин выше полковничьего, понуждён был ездить в карете, запряжённой четвёркой или шестёркой лошадей, с бородатым кучером в кафтане и двумя форейторами. У многих вельмож по старому обычаю содержались ещё шуты. У покойной Анны Иоанновны было обер-дураков несчётно; кавалер ордена святого Бенедикта итальянец Педрилло, Самоедский король шут Лакоста, при собачках – князь Волконский. А квасник князь Голицын, исполняя ролю наседки, сидел в плетушке и при появлении императрицы резво кудахтал. Анна Иоанновна женила его на калмычке Бужениновой, приказав выстроить для них знаменитый Ледяной дом. Однако и у князя Потёмкина-Таврического был обер-дурак Мосс, и при Алексее Орлове неотлучно находился свой шут. Тот же Орлов был охотник до конских скачек, сохранив до старости свою страсть. Он вывел знаменитую породу рысаков и в бархатной малиновой шубе самолично ездивал на них то тротом, то на рысях. Все Орловы любили всякое молодечество, кулачные бои и песни, а кроме того, греблю. А среди поклонников псовой охоты особливо выделялся граф Пётр Иванович Панин…

– Шувалов! – Костров уже стоял, хоть и колеблясь тощим своим телом, на ногах. – Ты меценат, лиющий доброты и отыскивающий посреди россиян истых гениев! Ты… – и он продекламировал отрывок из своей оды, писанной в честь прибытия вельможи в Москву в 1779-м году: