– Ты прав, Иван Иванович, – помедлив, согласился Державин. – Надобно мне припрятать сию рукопись, и подальше…
Прошёл год, и как-то поэт отыскивал в своём бюро казённую бумагу, понадобившуюся Козодавлеву.
– Осип Петрович! – попросил он соседа. – Пособи мне, видишь, какие тут залежи…
– Охотно, Гаврила Романович, охотно. Постой, да что это?
В руках у Козодавлева Державин увидел позабытые им уже листки «Фелицы».
– Да так, пустяшная забава…
– Нет, это ты брось… Ах, право, какая прелесть:
Подай, Фелица, наставленье,
Как пышно и правдиво жить,
Как укрощать страстей волненье
И счастливым на свете быть.
Меня твой голос возбуждает,
Меня твой сын препровождает;
Но им последовать я слаб:
Мятясь житейской суетою,
Сегодня властвую собою,
А завтра прихотям я раб…
– Нет, братец, ты обязан дать мне её на прочтение!
Козодавдев сам пробовал силы в оригинальных сочинениях и переводах; он получил преизрядное образование, учась вместе с Радищевым в Лейпциге.
– Что ты, что ты! – Державин потянул листки к себе.
– Возьму под неотступною клятвою никому постороннему не показывать… – взмолился Козодавлев. – Только тётушке моей Анне Осиповне Бобрищевой-Пушкиной… Ты же знаешь, как она любит поэзию, а особливо твои сочинения!..
Державин, сильно пришепеливая, сказал:
– Ну ладно! Ежели ты, Осип Петрович, обещаешь, что ни одна душа, кроме Анны Осиповны, не узнает, что делать – бери!
Ввечеру того же дня поэт получил листки назад и успокоился. Но через два дня его навестил взволнованный Львов:
– Ода твоя открыто читана в доме Ивана Ивановича Шувалова в присутствии обедавших у него гостей!
Дом знаменитого и уже престарелого вельможи и мецената Шувалова находился на углу Невского проспекта и Большой Садовой улицы. Он был выстроен в два этажа по проекту архитектора Кокоринова и почитался одним из красивейших в Питербурхе. Богатая анфилада комнат была вся увешана портретами и картинами известнейших европейских, а также русских мастеров – Никитина, Антропова, Аргунова, Егорова, Левицкого. В главной зале, выходящей окнами на Невский, у дверей за столиком сидели два старика, вечно играя в вист. Один маленький, в чёрном кафтане был француз-камердинер Бернар, другой огромного роста – гайдук-силач, спасший жизнь Шувалову в Швейцарии. Над их головами висела большая картина: швейцарский пейзаж и повисшая над пропастью карета, которую удерживает на своих плечах гигант гайдук. Оба старика жили на пенсии и ежедневно безотлучно дежурили в картинной зале.
В светлой угловой комнате о семи окнах, в большом кресле принимал друзей сам хозяин, седой, сухощавый, в светло-сером кафтане и белом камзоле. Речью и видом он был бодр, добродушен, упредителен, весел; только слаб ногами. Гости уже отобедали и теперь предались удовольствию литературной беседы. Не участвовал в ней лишь чудаковатый старец в цветном польском платье – домашний врач Шувалова Кирилле Каменецкий, автор знаменитого «Травника».
– Иван Иванович! Vous étez président des muses, doyen glorieux de notré littérature et science[39]. – Маленькая женщина с подвижным лицом, большелобая, с вздутыми щеками сыпала французскими словами. – Столько знаменитостей перебывало в сей гостиной! Толь блестящие лица сиживали в этих креслах. Расскажите нам о литературных вечерах, о пиитах, вас навещавших, о незабвенном Ломоносове!
– Да, ваше высокопревосходительство, это будет истинно изрядно и преизрядно! – поддержал княгиню Дашкову тучный Безбородко. Он отдал уже должную дань Бахусу и теперь, надувая толстые щёки и испуская воздух через ноздри, благодушно покоился в креслах.
– Извольте, господа! Извольте! – говорил Шувалов. – Только ведь все знаменитые лица отличались, прости, господи, и знаменитыми странностями…
Он задумался и перекрестился мелким крестом. Это была его давнишняя привычка, которую он приобрёл, живя в век вольнодумства. Речь его была светлая, быстрая, без всяких приголосков.
– Вот-вот! Поведайте-ка, ваше высокопревосходительство, о распрях Ломоносова с покойным Сумароковым. То-то небось потеха была! – Сидевший в уголку неряха в изодранном на локтях платье, краснолицый, багровоносый, но в тщательно напудренном парике с густо напомаженной косой отложил в сторону том Гомера.
Это был известный поэт и переводчик Ермил Иванович Костров[40], которому Шувалов покровительствовал. По обыкновению своему Костров был уже сильно навеселе.
– Ломоносов с Сумароковым были непримиримыми врагами… – запрокинув красивую седую голову к потолку, где нежились в облаках розовые, порскающие младенческой плотью амуры, продолжал Шувалов. – Чем более в спорах Сумароков злился, тем больнее Ломоносов язвил его. И если оба не совсем были трезвы, – тут вельможа бросил на Кострова строгий взгляд, – то оканчивали ссору запальчивой бранью. Так что я принуждён был высылать их обоих или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесётся в своих жалобах, я тотчас зову Сумарокова. Тот, услышав голос Ломоносова, или уходил, или, подслушав его жалобы, вбегал с криком: «Не верьте, ваше превосходительство, он всё лжёт! Удивляюсь я, право, как вы даёте у себя место такому пьянице!» – «Сам ты пьяница, неуч, сцены твои краденые!»
Вельможа откинулся на спинку кресла и первый умеренным хохотком сопроводил своё воспоминание о давних и истинно меценатских шутках. Взял черепаховую, в смарагдах табакерку, щёлкнул крышкой, нюхнул щепоть табаку и за сладким чихом добавил, посерьёзнев:
– Но иногда мне удавалось примирить их, и до чего ж они тогда оба были приятны и остроумны!..
– Ах, – сказала Дашкова, открывая в улыбке плохие зубы, – Ломоносов оставил нам высокие образцы парения! Но нет у нас ещё пиитов в том лёгком, изящном роде, в коем толь славно показали себя французские сочинители – господин Вольтер, Дидерот или юный Парни…
Шувалов, не подымаясь с кресел, открыл бюро и вынул связку бумаг. Получив под великим секретом от Козодавлева список державинской «Фелицы» и любя автора, не мог он не вытерпеть, чтобы не прочесть сие первое такого рода на русском языке творение:
– Вот забавная вещица, которая, возможно, опровергнет, княгиня, ваше суждение…
Он читал хорошо. Быстро и легко полилися весёлые, добродушно-насмешливые, а порою язвительные строки. Все внимали молча, только Костров всё порывался вскочить, всплёскивая руками, парик его растрепался, и мука осыпала лицо. Но, видно, изрядный хмель мешал ему утвердиться на ногах, и он снова опускался в кресла.
…А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от Персов похищаю,
То стрелы к Туркам обращаю;
То, возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщался нарядом,
Скачу к портному по кафтан.
– Браво, браво! – не удержалась Дашкова. – Точная копия светлейшего князя Потёмкина.
– Коего мысли на счёт сей оды мы ещё узнаем… – вставил насмешливо племянник хозяина и главный директор банков Андрей Петрович Шувалов.
Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают.
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд, –
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят, –
Шампанским вафли запиваю
И всё на свете забываю
Средь вин сластей и аромат…
Или великолепным цугом
В карете английской, златой,
С собакой, шутом, или другом,
Или с красавицей какой,
Я под качелями гуляю,
В шинки пить мёду заезжаю;
Или, как то наскучит мне,
По склонности моей к премене,
Имея шапку на бекрене,
Лечу на резвом бегуне.
Или музыкой и певцами,
Органом и волынкой вдруг,
Или кулачными бойцами
И пляской веселю мой дух;
Или, о всех делах заботу
Оставя, езжу на охоту
И забавляюсь лаем псов;
Или над невскими брегами
Я тешусь по ночам рогами
И греблей удалых гребцов…
Таков, Фелица, я развратен!
Но на меня весь свет похож…
Шувалов сделал паузу и многозначительно оглядел слушателей. Но те уже сами понимали, что не какого-то одного вельможу избрал неизвестный им поэт мишенью для насмешек. Роскошь и всяческие излишества – распутство, пьянство, картёж, гульба, чревоугодие заполоняли жизнь придворных. Всякий, кто имел чин выше полковничьего, понуждён был ездить в карете, запряжённой четвёркой или шестёркой лошадей, с бородатым кучером в кафтане и двумя форейторами. У многих вельмож по старому обычаю содержались ещё шуты. У покойной Анны Иоанновны было обер-дураков несчётно; кавалер ордена святого Бенедикта итальянец Педрилло, Самоедский король шут Лакоста, при собачках – князь Волконский. А квасник князь Голицын, исполняя ролю наседки, сидел в плетушке и при появлении императрицы резво кудахтал. Анна Иоанновна женила его на калмычке Бужениновой, приказав выстроить для них знаменитый Ледяной дом. Однако и у князя Потёмкина-Таврического был обер-дурак Мосс, и при Алексее Орлове неотлучно находился свой шут. Тот же Орлов был охотник до конских скачек, сохранив до старости свою страсть. Он вывел знаменитую породу рысаков и в бархатной малиновой шубе самолично ездивал на них то тротом, то на рысях. Все Орловы любили всякое молодечество, кулачные бои и песни, а кроме того, греблю. А среди поклонников псовой охоты особливо выделялся граф Пётр Иванович Панин…
– Шувалов! – Костров уже стоял, хоть и колеблясь тощим своим телом, на ногах. – Ты меценат, лиющий доброты и отыскивающий посреди россиян истых гениев! Ты… – и он продекламировал отрывок из своей оды, писанной в честь прибытия вельможи в Москву в 1779-м году: