Державин — страница 44 из 60

– Да что такое? – встревожился Державин.

– Ваше переложение 81-го псалма…

Уразумев, о чём идёт речь, Леблер быстро заговорила по-французски, тряся шиньоном:

– Во время революции сей псалом был якобинцами переиначен и нет на улицах Парижа для подкрепления народного возмущения против Людовика XVI…

Дмитриев примигнул Державину и вышел за ним.

– Гаврила Романович! – запинаясь, сказал он. – Вещь сурьёзная, коли велено вас секретно через Шешковского спросить, для чего и с каким намерением пишете вы такие стихи…

– Стихи, карающие неправого! – дал наконец выход сержению Державин. – Стихи, защищающие справедливость на нашей грешной земле!

Оду «Властителям и судиям» он переделывал несколько раз, добиваясь большей выразительности, гордился ею:

Восстал всевышний бог, да судит

Земных богов во сонме их;

Доколе, рек, доколь вам будет

Щадить неправедных и злых?

Ваш долг есть: сохранять законы,

На лица сильных не взирать,

Без помощи, без обороны

Сирот и вдов не оставлять.

Ваш долг спасать от бед невинных,

Несчастливым подать покров;

От сильных защищать бессильных,

Исторгнуть бедных из оков.

Не внемлют! – видят и не знают!

Покрыты мздою очёса:

Злодейства землю потрясают,

Неправда зыблет небеса…

Лицо у Дмитриева, в щербинах, было бледно. Он только теперь ощутил, сколь грозно звучат знакомые ему строки. Но Державин, всё более распаляясь, не хотел замечать его страхов:

Цари! – Я мнил, вы боги властны,

Никто над вами не судья;

Но вы, как я, подобно страстны,

И так же смертны, как и я.

И вы подобно так падёте,

Как с древ увядший лист падёт!

И вы подобно так умрёте,

Как ваш последний раб умрёт!

Воскресни, боже! Боже правых!

И их молению внемли:

Приди, суди, карай лукавых,

И будь един царём земли!

– Воистину стихи сии можно толковать и так и этак, – понуро пробормотал Дмитриев.

Державин, не отвечая ему, сел за бюро и задумался. Опять подыск вельмож! опять наветы! Псалом сей он переложил в 1780-м году, тогда стихотворение это запретили и напечатали только через шесть лет.

Сколько же у поэта недоброжелателей среди первейших лиц империи! Завадовский, Тутолмин, Гудович, Грибовский, – да рази всех перечтёшь! Неприятно, чать, видеть им в оде «Вельможа» и прочих стихотворениях развратные их лицеизображения. Вот и мстят, шиши-шпионы, наушничают! Душа у них, верно, сажа сажею…

– Всё это вздор, яролаш! – наконец спокойно отозвался он. – Чего дрожать, оправдываться! Только наступлением, а не ретирадой мы сии козни опровергнем!

Он завострил конец пера и вывел на листе бумаги:

Анекдот

«Спросили некоего стихотворца, как он смеет и с каким намерением пишет он в стихах своих толь разительные истины, которые вельможам и двору не могут быть приятны. Он ответствовал: Александр Великий, будучи болен, получил известие, что придворный доктор отравить его намерен. В то же время вступил к нему и медик, принёсший кубок, наполненный крепкого зелия. Придворные от ужаса побледнели. Но великодушный монарх, презря низкие чувствования ласкателей, бросил проницательный взор на очи врача и, увидев в них непорочность души его, без робости выпил питие, ему принесённое, и получил здравие…»

…«Так и мои стихи, примолвил пиит, ежели кому кажутся крепкими, как полынковое вино, то они однако так же здравы и спасительны…»

Статс-секретарь императрицы Грибовский поднял глаза от бумаги на Екатерину II, желая угадать впечатление, произведённое чтением на старую царицу. Она с живым вниманием слушала «Анекдот», который Державин, запечатав в трёх пакетах, послал ближним к ней особам – Зубову, Безбородко и Трощинскому. Грибовский одним из первых указал государыне на опасные своим вольнодумством мысли, высказанные в переложении 81-го псалма. И вот теперь ему приходилось читать Екатерине II оправдательную записку Державина. Без выражения, бесцветным голосом он продолжал:

«Сверх того, ничто не делает столько государей и вельмож любезными народу и не прославляет их в потомстве, как то, когда они позволяют говорить себе правду и принимать оную великодушно. Сплетение приятных только речений, без аттической соли и нравоучения, бывает вяло, подозрительно и непрочно. Похвала укрепляет, а лесть искореняет добродетель. Истина одна творит героев бессмертными, и зеркало красавице не может быть противно…»

– Всё это так! – Екатерина II насмешливо оглядела Грибовского. – Что за вздор мне наговорили?..

В следующее воскресенье поэт нашёл благоприятную против прежнего перемену. Государыня милостиво пожаловала ему поцеловать руку, приятельски с ним разговаривала, а затем бывшие при дворе вельможи ласкательски ласкали его. Грибовский первым поздравил Державина со стихами, кои императрице толь пришлись по сердцу. Слова свои он сопроводил улыбанием и толь сладким, словно мухино сало разошлось по персту.

Воротясь домой и успокоив Дарью Алексеевну благополучным исходом происшествия, Державин долго сидел в кабинете один, размышляя об императрице.

Конечно, при всех гонениях многих и сильных неприятелей Екатерина II не лишала его своего покровительства и не давала, так сказать, задушить его. Однако не позволяла и торжествовать явно над ними огласкою его справедливости и верной службе. Коротко сказать, она не всегда держалась священной справедливости, но угождала окружающим, а паче своим любимцам, как бы боясь раздражить их. Потому добродетель не могла сквозь сей частокол пробиться и вознестись до надлежащего величия. Поелику же дух поэта склонен был всегда к морали, то если он и писал в похвалу её стихи, всегда стремился с помощью аллегории или другим каким образом к истине, а потому и не мог быть императрице вовсе приятным. Да-да! Он старался всегда говорить ей истину. Мысль эта не уходила из памяти, возвращалась, требовала выплеснуться на бумагу. Он снова задумался. Что может противостоять беспощадной реке времён? Слава и могущество царей? Но и царь силён – да не бог! И царь нуждается в наставнике, во враче, который для излечения его от недугов даёт ему испить горький, но целительный напиток истины. Римский пиит Гораций в своей оде «К Мельпомене», которую недавно перевёл Капнист, утверждает, что создал себе долговечный памятник уже силою своего искусства:

Я памятник себе воздвигнул долговечной;

Превыше пирамид и крепче меди он.

Ни едкие дожди, ни бурный Аквилон,

Ни цепь несметных лет, ни время быстротечно

Не сокрушит его…

Но есть ещё одна, могучая сила, которая делает поэта бессмертным в памяти истории, – служение истине. Скипетр и лира вовсе не должны быть враждебны друг другу. Ибо долг поэта не подтачивать и разрушать, а укреплять государство, прославляя его могущество. Важно лишь, чтоб правитель понимал: поэт ему помогает в защите государственных интересов от хищных вельмож, от проходимцев в случае, от осыпанных звёздами ослов.

Блажен народ! – где царь главой,

Вельможи – здравы члены тела,

Прилежно долг все правят свой,

Чужого не касаясь дела…

Несмотря на месть и клевету придворных и бояр, невзирая на гонения и немилость, поэт обязан защищать государство, Россию – даже и от самого царя, коли он заблуждается, – преследовать пользу общую

И истину царям с улыбкой говорить…

Когда позднее осеннее петербургское солнце заглянуло в окна кабинета, поэт спал, положив голову на крышку бюро. Перо выпало из рук, на листе бумаги чётким почерком были начертаны стихи, в которых Державин выразил свои мысли о назначении поэта, о роли его лиры:

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;

Металлов твёрже он и выше пирамид:

Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный

И времени полёт его не сокрушит.

Так! – весь я не умру; но часть меня большая,

От тлена убежав, по смерти станет жить,

И слава возрастёт моя, не увядая,

Доколь Славянов род вселенна будет чтить.

Слух пройдёт обо мне от Белых вод до Чёрных,

Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льёт Урал;

Всяк будет помнить то в народах неисчётных,

Как из безвестности я тем известен стал,

Что первый я дерзнул в забавном русском слоге

О добродетелях Фелицы возгласить,

В сердечной простоте беседовать о боге

И истину царям с улыбкой говорить.

О, Муза! возгордись заслугой справедливой

И, презрит кто тебя, сама тех презирай;

Непринуждённою рукой неторопливой

Чело твоё зарей бессмертия венчай.

8

В среду 5 ноября 1796-го года, встав по обыкновению в пять утра, Екатерина II сказала вошедшей к ней любимой камер-фрау Перекусихиной:

– Ныне я умру. Смотри, часы в первый раз остановились…

– И, матушка, – растягивая слова, проговорила Марья Савична, – чего те смерть-то звать? Да пошли за часовщиком – часы опять пойдут!

– Для моих часов, – Екатерина II указала на опухлые свои ноги, – уж никакой часовщик не поможет. – Она вынула двадцать тысяч рублей: – Это тебе…

Перекусихина спрятала руки за спину:

– Приму, матушка, но с одним условием. Дозволь мне деньги эти потратить на подарок к твоему дню рождения в будущем году…

Слова сии вызвали на лице государыни улыбку, и всё пошло своим чередом. Екатерина II выкушала две большие чашки крепчайшего кофе и приступила в кабинете к обыкновенным своим занятиям.