— Истинная красота, — вставил Львов, прерывая очередную темпераментную тираду Капниста, — конечно, в чистом источнике природы…
— А великий Ломоносов? — возразил Державин. — Он находил красоту в силе духа, в громогласном парении и высоких словах!
Львов в споре не щадил никого:
— Конечно, Ломоносов — богатырь. Трудности он пересиливал дарованием сверхъестественным. Но знаете ли, какие увечья нанес он родному языку!
— Он указал широкую дорогу нашей словесности! — отрывисто возразил Державин.
Большие серые глаза Львова вспыхнули насмешкой:
— Дорогу высокопарности! Нет, в изящной словесности превыше всего естественность и простота.
Державин в душе был уже во многом согласен с Львовым. Сохраняя прежнее, благоговейное отношение к поэзии Ломоносова, он чувствовал, однако, как устарело витийство торжественных од. Давно уже испытывал поэт безотчетную потребность быть верным истине и природе. А познакомившись с теорией французского философа и эстетика Шарля Батте, который главным требованием искусства называл подражание «изящной природе», и главною целью — «нравиться» и одновременно «поучать», он окончательно решил, что непременное следование строгим риторическим правилам и украшениям, господствующим в русской поэзии, сковывает и обезжиливает его стихи.
Слуга внес шандал с зажженными свечами — быстро надвигался долгий питербурхский осенний вечер.
— Друже, Гаврила! — Капнист снова забегал по кабинету. — На Парнасе талант твой далеко переваживает наши. Но ему не хватает толь небогатого — шлифовки, отделки, замены поодиноких слов. Мы с Иваном Ивановичем Хемницером, ежели ты не против, чуть прошлись по сиим стихам. А советами та увагами помог нам чудо Львов…
— Васенька! — с полной искренностию сказал Державин. — Чем, кроме горячей благодарности, могу ответить я тебе и друзьям моим?
— Пустяшные поправки, — продолжал Капнист, подсаживаясь ближе к свету, — но как заиграло самоцветное твое слово! Вот послухай…
— Сыми-ка, Вася, нагар со свечи, — бросил ему Хемницер.
— Да возьми съемцы с каминной подставки, — подсказал хозяин.
Капнист сощикнул свечу, другую. Пламя ярче осветило друзей: смуглого, с продолговатым окладом лица Хвостова, большелобого, в светлых кудрях Львова, подвижного, живоглазого Капниста. Лишь Хемницер оставался в тени.
С четкой скандовкой Капнист начал читать:
Когда то правда, человек,
Что цепь печалей весь твой век:
Почто ж нам веком долгим льститься?
На то ль, чтоб плакать и крушиться
И, меря жизнь свою тоской,
Не знать, отрады никакой?»
Младенец лишь родится в свет,
Увы, увы! он вопиет,
Уж чувствует свое он горе;
Низвержен в треволненно море,
Волной несется чрез волну,
Песчинка, в вечну глубину.
Се нашей жизни образец!
Се наших всех сует венец!
Что жизнь? — Жизнь смерти тленно семя.
Что жить? — Жить — миг летяща время
Едва почувствовать, познать,
Познать ничтожество — страдать…
Так ли уж могуч разум человека, приносящий ему разочарование неверия? Надо ли испытывать судьбу, подвергая все сомнению? И где же выход?
Над безднами горящих тел,
Которых луч не долетел.
До нас еще с начала мира,
Отколь, среди зыбей эфира,
Всех звезд, всех лун, всех солнцев вид,
Как злачный червь, во тьме блестит, —
Там внемлет насекомым бог.
Достиг мой вопль в его чертог,
Я зрю: Избранна прежде века
Грядет покоить человека;
Надежды ветвь в руке у ней:
Ты, Вера? — мир души моей!..
Капнист умолк, но слушатели зачарованно молчали. Какие копившиеся силы вдруг вырвались наружу! Откуда в этом добродушном, малообразованном чиновнике, бывшем гвардейском офицере, этот напор, этот накал мысли! Капнист первый очнулся.
Львов тихо сказал:
— Гаврила Романович! Верно, что Ломоносов по широте гения и образованности превосходит вас, но силою поэтического дара вы, ей-ей, выше! Вы первый поэт на Парнасе российском.
Державин смутился. Видя это, Хвостов подал знак, и слуга тотчас появился и расставил на столике изящный фарфоровый виноградовский сервиз — налепные цветы и гирлянды на белых чашечках, сахарнице, сухарнице; медный, пышащий жаром турецкий кофейник.
Хозяин разлил кофий и провозгласил нарочито дурашливым голосом:
— И я, и я хочу оставить след на Парнасе! Зацепиться хоть краешком! И вот он, мой скромный букетец цветов парнасских, —
Хочу к бессмертью приютиться,
Нанять у славы уголок;
Сквозь кучу рифмачей пробиться,
Связать из мыслей узелок…
Друзья уже не раз слышали шуточную оду «К бессмертию» и одобряли ее. Но Хвостов на сей раз недолго занимал их своим детищем. Едва кофий был выпит, он предложил:
— Едемте, братцы, к князю Александру Ивановичу Мещерскому! Запамятовали? Он нынче ожидает нас!..
— Нет, не могу… — еще не остыв от смущения, Державин скреб ногтем налепную розочку на чашке. — Екатерину Яковлевну огорчать не смею… Года не прошло, как поженились — и холостяцкие пирушки. Негоже…
— Гаврила мой! Ведь мы с тобою одинакие молодята! — Капнист умоляюще поглядел на друга. — А дражайшая Катерина Яковлевна, верю, простит тебе, как простит мне сей малый грех моя милая Сашуля, моя Александра Алексеевна!..
Капнист женился вскорости после Державина, в 779-м году. Жены его и Львова были сестрами, дочерьми Алексея Афанасьевича Дьякова.
Через час вся честная компания уже сидела за роскошными столами Мещерского, весельчака, плясуна, хлебосола. Его ближний друг Степан Васильевич Перфильев в расшитом бриллиантами генеральском мундире самолично руководил слугами, следя, чтобы золоченые тарелки и хрустальные покалы ни у кого из гостей не пустовали.
Державин был счастлив, как может быть счастлив мужчина только единожды в жизни. Утрами, в еще не истаявшем сне видел возле себя свою любовь, свое несравненное сокровище и тянулся тронуть рукою: так ли? Явь ли то? На службе, думая о ней, частенько забывался. А она! Была его мыслями, его плотью, его душою, его вторым естеством. Вникала во все и во всем соучаствовала — в служебных тяготах, в стихотворчестве, в беседах с друзьями. Страстная, нежная, дарила его невыразимой радостию. «Люблю, люблю! — твердил Державин. — И не верю, что вся она моя! Вся! От смоляных кудрей и до тайных прелестей, до махоньких шишечек на титьках и нежных сережек…»
Лилеи на холмах груди твоей блистают,
Зефиры кроткие во нрав тебе даны,
Долинки на щеках, улыбка зарь, весны;
На розах уст твоих соты благоухают…
Но я ль, описывать красы твои дерзая,
Все прелести твои изобразить хочу?
Чем больше я прельщен, тем больше я молчу:
Собор в тебе утех, блаженство вижу рая!..
— Гаврила Романович! — позвал его коллежский советник Бутурлин. — Тебя генерал-прокурор кличет.
Державин вздрогнул и очнулся от мечтаний о своей Афродите.
Правительствующий сенат, созданный Петром Первым в 711-м году, при Екатерине II ведал лишь финансами и хозяйством России. Державин о финансах имел представление самое отдаленное, однако благодаря природному уму, воле и настойчивости вскоре разобрался в запутанных делах и принялся предлагать одно за другим усовершенствование финансовой отчетности.
Прямой начальник Державина Еремеев был человек престарелый, выслужился с самых низов до действительного статского советника и по незнанию административных тонкостей, а пуще того — по робости характера ни на что не годился. Коллежский же советник Николай Иванович Бутурлин, игрок и гуляка, принят был в экспедицию токмо потому, что приходился зятем Елагину. Отдуваться надо было Державину.
— Николай Иванович, — сказал, собирая бумаги на подпись, Державин, — ты подготовил месячные ведомости?
Он добивался того, чтобы отчеты о суммах, поступающих из различных учреждений — адмиралтейства, провиантской конторы, комиссариата, — проверялись не раз в год, как было принято, а ежемесячно, что должно было сократить злоупотребления. Известно было, что чиновники казенных палат в губерниях задерживали у себя собранные деньги и отдавали их в долг под высокий процент. А казна тем временем испытывала недостачу в средствах.
— К чему они! — махнул Бутурлин рукою. — Я уже сотью говорил тебе, что поверка надобна токмо при годовых отчетах…
— Эка лень в тебе сидит, право! Казна страдает, да и дела запустим…
Тот скосоротил свое смазливое лицо:
— Работа не малина, чай, не опадет. Пусть ужо нас с тобой его сиятельство рассудит…
Истинно, сякнет терпение! Мало что бездельник, так норовит еще таем от него гадость какую сделать. Не раз уже ловил Державин Бутурлина на том, что он наушничает Вяземскому, к былям небылицы прилыгает.
Генерал-прокурор был явно не в духе. Одну за другою возвращал он бумаги Державину.
— Александр Алексеевич! Помилуйте! Ведь большая часть списков уже разослана в казенные палаты! — вознегодовал Державин.
— Ишь, какой прыткий! Здесь дело государственное… — ответил Вяземский. — Чай тебе не стихи марать…
— Верно, ваше сиятельство, — поддакнул Бутурлин, — спешить некуда!
Державин видел, насколько Вяземский переменился в отношении к нему. То ли князю не нравился его независимый характер, стремление докопаться до существа дела, то ли возмущало легкомысленное стихотворчество, а может, приязнь статс-секретаря при государыне Безбородко, с которым Державин спознакомился через Львова? Вернее всего, и то, и другое, и третье. Обидливый вельможа был недалек и злопамятен.