В обществе Гаврила стеснялся себя — говорил некрасно, и все срыву, часто пришепеливал. Но сейчас хмель непривычно туманил голову, и, откинувшись на сиденье, Державин в пылком своем воображении представил, как произносит речь о Ломоносове в рассуждении его великолепия и громкого слова, всегдашнего сладкогласия и вкуса.
«Ломоносов! с кем сравнить, кому уподобить его безмерный и могучий талант? Воистину лишь с деяниями общего нашего отца Петра Великого. Что Петр Первый совершил в отношении государства Российского, то сделал Ломоносов для нашей литературы. Он взошел на российский Парнас не тяжело ползущим парением, но дорогой прямой и открытой. Пламенные творения его полны мыслей, накопление которых, подобно стеснившейся при запруде воде, вдруг прорывается и с шумом начинает свое стремление. Дрожи от восторга, понятливый читатель, внимай высокому беспорядку в ломоносовских стихах. Сей беспорядок происходит оттого, что восторженный разум поэта не поспевает стройно расположить быстротекущую мысль. Взгляни же, сколько тут ума и красот! Какое многообразие величественных, ужасных и приятных картин, звуков, чувств и изветий!
О, ты, что в горести напрасно
На бога ропщешь, человек!
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь град блистая
И гласом громы прорывая,
Словами небо колебал,
И так его на распрю звал:
Где был ты, как передо мною
Бесчисленны тьмы новых звезд
Моей возженных вдруг рукою
В обширности безмерных мест
Мое величество вещали!..
Словно и впрямь само небо заговорило! В слоге своих од и гимнов — твердом и благородном — слов площадных или простонародных он никогда себе не дозволяет и средь вышнего полета, словно задумавшись, вдруг обращается к чему-то занимательному, чтобы придать стихам еще более блеска, жизни и величия. Как научиться следовать за ним, как разгадать тайну его смелого пера?..»
Державин не сдержал улыбки: смеху достойно тщание Сумарокова уничтожить ныне сатирою первого российского пиита!
Сам Державин не сразу постиг мощь и глубину ломоносовских стихов. Всего же боле нравился ему по легкости слога князь Федор Алексеевич Козловский, приятный стихотворец и автор комедии «Одолжавший любовник». Упражняясь по примеру его, научился он цезуре или разделению александрийского ямбического стиха на две половины. С Козловским и спознакомился Державин в Москве, да только как!
Сержант наклонился к опускному окну кареты: не дом ли Василья Ивановича Майкова на Тверской проезжаем? Подлинно, он.
По долгу своему хаживал Державин частенько с приказами вечером или даже ночью с Никитской, где рота стояла, на Тверскую, Арбат, Ордынку, что за Москвою-рекою, а раз так чуть не потонул в снегу на Пресне и едва отбился тесаком от бродячих собак. Так вот, велено было ему доставить приказ князю Козловскому, состоявшему в третьей роте прапорщиком и остановившемуся на Тверской, в доме славного стихотворца Майкова, написавшего ирои-комическую поэму «Игрок ломбера».
Помнится, вошедь в залу, чтобы передать князю приказ, увидал он сборище гостей, которым Козловский читал сочиненную им трагедию. Приходом вестового чтение прервалось. Державин вручил приказ и остановился у дверей, желая послушать трагедию. На что из этого произошло? Приметя, что он не идет вон, Козловский сказал: «Поди-ка, братец служивый с богом, что тебе попусту зевать, ведь ты ничего в этом не смыслишь». И молодой стихотворец принужден был выйти.
Да и кому ведомо, что он стихотворец? Женкам солдатским, которым Державин писал грамотки к родственникам их? Товарищам по полку — Неклюдовым, из коих один был унтер-офицер, а другой сержант, расхвалившим его стансы солдатской дочери Наташе? Некоторым офицерам-преображенцам, случайно прочитавшим его сатирические и непристойные стихи про одного капрала, жену которого любил полковой секретарь?
Соленые его двустишия или билеты насчет каждого гвардейского полка повторяет каждый солдат, но площадные сии побаски разошлись безымянно. А шестистопные ямбы Державина об императрице Екатерине II так никому и не известны…
— Ты что, Гаврюша, никак заснул? — тронул его Блудов. — Приехали, чать, братец… — и первым выкатился из кареты.
Середь Москвы, во тьму погруженной, бессонно горят окна питейного дома на Балчуге, о коем в те поры шла в народе громкая молва. Сюда наезжали из Питербурха знаменитые Орловы, весельчаки, красавцы, богатыри, как на подбор, бывшие в большой силе при дворе и вызывавшие к себе всеобщую любовь своей добротой, удалью и мягкосердечием. Здесь Григорий Орлов с братьями — Иваном, Алексеем, Федором и Владимиром — любил слушать простые русские песни, до которых был превеликий охотник, или вызывал доброхотов из народа подраться с ним на кулачках.
Хозяин — редкая борода опомелком, глаза воровские, цыгановатые — провел гостей грязными горницами, где шумно гуляла случайная сволочь, на второй этаж в особливую и обширную залу. Она была пуста — лишь в дальнем конце у окна неизвестная Державину компания упражнялась за бильярдом.
— Что прикажут господа благородные? — блеснув медным одинцом в ухе, спросил хозяин. — Зернь? Карты? Или бильярд желают? Так вон тем честным людям как раз недостает одного…
— Или впрямь пойти спознакомиться с ними да партийку разыграть? — предложил благодушный и уже слегка хмельной Блудов.
— Обожди, душа моя, — остановил его Максимов, — разговор есть, и серьезный. А господ тех честных — валетов червонных я знаю, и знаю довольно… Давай ужо, — оборотился он к хозяину, — нам выпить и закусить чего…
Тот молча поклонился, вышел и воротился мигом, расставив на столе: четвероугольную бутыль зеленого стекла с коротким горлом, посудины — одну с горячими коровьими рубцами, другую с крошеным и рассольным лосьим осердьем, затем принес квашенины, солений грибных, стаканцы да оржаную ковригу.
— Хорошо гуляем, братцы! — воскликнул Блудов, ототкнув бутыль и разливая вино по стаканцам. — Ей-богу, почаще бы так собираться да- рассуждать! Истинно, Гаврило, люблю я сладкую и веселую жизнь. Не то что братец мой двоюродный Максимов. Он только о кармане своем мошенничьем думает — чем бы его еще набить. Я же, что ни выиграю, тотчас спущу, лишь бы поесть и попить сладко и особливо люблю это вино хлебное. — С этими словами Блудов опрокинул стаканец. — А вы что не пьете? Ну-ко, Гаврило, прочти тот билет, который ты давеча сочинил насчет меня и так искусно!
Державин усмехнулся — как же позабыл он еще об одном благодарном читателе! — и охотно откликнулся на просьбицу:
Одна рука в меду, а в патоке другая;
Счастлива будет жизнь в весь век тебе такая…
— Нет, ты никак не ниже того пиита, который наш картеж воспел! Выпьем теперь за то, что ты мне написал!..
— Невелика мудрость кошелек растрясти, — сказал Максимов, на этот раз не прикоснувшийся к вину. — Что пьяный! Сказывает: решето денег имеет, а проспится, ан и пустого решета купить не на что. Ты меня послухай, коли всамделе хочешь, чтобы жизнь твоя в меду да в патоке текла.
— В чем дело-то?
— Ведом тебе, душа моя, — понизив голос и наклонившись над столом, заговорил Максимов, — сосед мой по имению села Малыковки экономический крестьянин Иван Серебряков?
— Тот, что в сыскном приказе содержится и ономедни под присмотром отпросился к тебе в гости? — вставил Державин.
Максимов посмотрел на него как на лишнего.
— Он самый… Попал в колодники за лихоимство. Сам предложил прожект о населении пустопорожних мест по реке Иргиз выходящими из Польши раскольниками, да во зло его и употребил. Но суть не в том…
— Да не томи, дружок, скажи прямо! — заерзал на лавке Блудов.
— Вместе с ним содержится, — продолжая тайничать, медленно рассказывал Максимов, даже слегка надувшись от важности, — некий человек, указавший Серебрякову клад богатый…
— Не оплетало ли какой? — усумнился Блудов, даже переставший от волнения жевать соленое лосье легкое.
— Человек этот — атаман запорожских казаков Черняй…
— Ну? Который с известным Железняком разорил турецкую слободу Балту?
— Вот-вот! Железняка сослали в Сибирь, а Черняй занемог или сказался больным и до выздоровления посажен в тот же сыскной приказ… Между разговорами открылся Черняй Серебрякову о награбленном его артелью богатстве: потайные ямы наполнили серебряною посудой, а в пушках схоронили червонцы и жемчуг…
Максимов наклонился к Блудову и перешел на шепот. До Державина доносилось только: «Без сообщников сильнейших нельзя…», «Высвободим через господ сенатских…», «Выпросим под свое поручительство…» Впрочем, он слушал Максимова вполуха и не потому, что тот не приглашал его никак участвовать в их умысле. Никогда в химерические сии прожекты обогащения Державин не верил.
Мало-помалу привлекли его препирания за бильярдом.
Оставив шепчущихся, Державин подошел к игрокам и стал следить за партией. Появившийся здесь богатырской стати поручик вскорости начал браниться, а затем с досады чуть не переломил кий. Вся его игра попусту шла, тогда как у ловких партнеров каждый шар ложился точно в лузу. Приметя сие, Державин не мог удержаться и тихонько сказал поручику с улыбкой в голосе:
— Задача трудная, ваше благородие. Право, каким же мастером искусным надобно быть, чтобы на поддельные шары да и выиграть! — и пошел назад.
— Спасибо, братец! — только пролепетал ему вслед офицер.
Видно, Блудов, у которого на сокровища запорожцев разгорелись зубы, изрядно успел налакаться. В ответ на все увещевания Максимова, он нес одну околесицу.
— Что, договорились, сроднички? — садясь за стол, с насмешкою спросил Державин.
— Как же, черта лысого договоришься с ним! — мрачно ответил Максимов. — Его пьяного переговорить что свинью пер