Чувствовалось, что фельдмаршал в кончанском сидении вынашивал планы грядущих сражений с Бонапартом.
Суворов отбросил ложку и выбежал из-за стола. Помолодевший, быстрый, он нагнулся к Растопчину и громко зашептал:
— И гляди: гроза от французов. Были б им успехи на Рейне, то перескочут через Майн и Дунай. Тогда император австрийский должен с ними помириться и после гулять на их помочах. Опасное для Европы французское правление без войны стоять не может. — Он выпрямился, попризажмурил и открыл глаза. — Кто ж в предмете ея? Одни русские! Им придется воевать. А коли так, то войну эту нам теперь надобно предупредить!..
Державина обдало жаром: как далеко глядит полководец!
— Побеждай, дядюшка! — с важностию сказал Хвостов. — А за нами дело не станет. Мы с Гаврилой Романовичем ужо воспоем твои виктории в стихах…
Зная корявые вирши Хвостова, Державин покачал головой.
Истинно сказать, рожею кувяка да разумом никака. Хозяйка, чернобровая и черноволосая, не была хороша лицом, однако и она казалась миловидною рядом с мужем — рот толстый, в нос гундит. Державин не удержал улыбки, спомнив ходивший при дворе анекдот. Суворов, ценивший в Хвостове его исключительную преданность, доброту, заботу о дочери Наташе, выпросил ему у Екатерины II звание камер-юнкера. Когда кто-то из придворных заметил, что по наружности Хвостову не пристало быть камер-юнкером, императрица ответила: «Если б Суворов попросил, то сделала бы и камер-фрейлиной».
И сделала бы! Не под силу царям, видно, лишь делать поэтами…
Суворов меж тем перешел от Растопчина к Хвостову и напряженным перстом щелкнул его по курносой дуле.
— Пиши, Митя! Поспешай за нашим русским Оссианом — Державиным. Авось, что путное и выйдет…
— Дядюшка! — с сержением в голосе вступилась хозяйка Аграфена Ивановна. — Да что ж ты мужа моего так страмишь? И еще при всем честном народе!
— Грушка-чернавка! Бес полуденный! — тихо, но явственно пробормотал недолюбливавший племянницу Суворов и, отскочив от Хвостова, добавил громче: — Расщекоталась, сорока. А того не понимаешь, что нельзя яньку-самохвала защищать.
— Мы все поем Суворова, — примиряюще сказал Державин. — А уж кто лучше, кто хуже — не нам судить. Пусть ужо за то сатирик нас гложет.
— Вот-вот! — добродушно промурчал Хвостов. — Стихи от души, от сердца — сие-то главное…
— Чтите истинных героев, славьте отважных, смелых людей. — Суворов снова начал чудить. — Признаться, я знаю только трех смельчаков на свете.
— Кого же, ваше сиятельство? — встрепенулся любопытствующий Растопчин.
Фельдмаршал разжал левую руку и принялся загибать пальцы:
— Римлянина Курция, боярина Долгорукова, да старосту моего Антипа. Смотри: первый бросился в пропасть, второй говорил правду самому Петру Великому, а третий один ходил на медведя…
Провожая гостей, Суворов стремглав прошмыгнул мимо зеркала, завешанного холстиной. Он погрозил ненавистному стеклу и хрипловатым баском, чуть подвывая в подражание актерам, прочел:
Триумф, победы, труд не скроют времена,
Как молньи быстрые, вкруг мира будут течь.
Полсвета очертил блистающий ваш меч;
И славы гром,
Как шум морей, как гул воздушных споров,
Из дола в дол, с холма на холм,
Из дебри в дебрь, от рода в род,
Прокатится, пройдет,
Промчится, прозвучит,
И в вечность возвестит,
Кто был Суворов!
В чудачестве с зеркалами, которые он приказывал снимать или занавешивать, таилась своя причина. Суворов любил себя, но не того, каким его создала природа: того, он не признавал, не хотел видеть и знать, но иного, каким он создал себя сам. Таким он видел себя не в стекле, намазанном ртутью.
Он видел себя истинного в зеркале русской поэзии и прежде всего поэзии Державина…
В прихожей стояли готовые к отправке кожаные чемоданы.
— Как, Александр Васильевич? Только-только прилетели в Питер и уже собираетесь дальше мчаться? — жалея его старость и худобу, сказал Державин.
— Мне здесь не год годовать, а только час часовать! — отвечал фельдмаршал и внезапно начал перескакивать через чемоданы.
— Ваше сиятельство, что вы делаете? — воскликнул Растопчин.
— Учусь прыгать!
— Да зачем вам?
— Как зачем? Ведь из Кончанского да в Италию, ой, помилуй бог, как велик прыжок… Поучиться надобно…
В ожидании выхода императора в зале Зимнего дворца жужжали, шушукались, перешептывались разряженные вельможи. Тут были любимцы императора — барон Кутайсов, Растопчин, генерал-лейтенант барон Аракчеев, военный губернатор Питербурха генерал от кавалерии фон дер Пален, отец возлюбленной Павла генерал-прокурор Лопухин, вице-адмирал де Рибас и переживший всех и вся при дворе Александр Андреевич Безбородко.
Державин, морщась (узкий сапог трутил ногу), отвечал на поклоны бояр, почуявших, что он снова входит в силу.
Поэт вернул себе милость царя подношением оды «На новый 1797 год», в которой искренне и с большим поэтическим жаром отметил многие добрые начинания Павла I. Император освободил всех политических узников (в том числе Новикова, Радищева, Косцюшко), ограничил барщину тремя днями в неделю, круто повел борьбу с казнокрадством и лихоимством чиновников, расцветшими при Екатерине II, отменил тяжкий рекрутский набор.
Он поднял скиптр — и пробежала
Струя с небес во мрак темниц;
Цепь звучно с узников упала
И процвела их бледность лиц;
В объятьях семьи восхищенных
Облобызали возвращенных
Сынов и братьев и мужей;
Плоды трудов, свой хлеб насущный,
Узнал всяк в житнице своей.
В начале 798-го года Державин сообщал своему старому другу Гасвицкому: «Был государем сначала изо всех избран в милости; но одно слово не показалось, то прогневал: однако по малу сходимся мировою, и уже был у него несколько раз пред очами. Крутовато, братец, очень дело-то идет, ну, да как быть?..»
Громогласно возглашенное слово «вон!» со стуком ружей и палашей произвело подобие воздействия гальванического тока: все вздрогнули и замерли, меж тем как команда, звучно нарастая, неслась по комнатам все ближе и ближе, оповещая о прохождении императора. Распахнулись наконец белые золоченые двери, и в образовавшейся анфиладе, между построенными фронтом выликорослыми кавалергардами в шлемах и в латах, показался в императорской мантии Павел I, сопровождаемый царицею — Марией Федоровной и великими князьями Александром и Константином. За императорской семьей следовал бывший польский король Станислав Понятовский.
Вельможи двинулись за ними в дворцовую церковь. Молнией разнеслось: ожидается служба в честь первой победы Суворова в Италии.
Читано было донесение фельдмаршала от 11 апреля 799-го года: «Вчера поутру крепость Брешиа с ее замком была атакована. Войска императорско-королевские и вашего императорского величества егерский Багратиона полк, гренадерский батальон Ломоносова и казачий полк Поздеева под жестокими пушечными выстрелами крепостью завладели. В плен досталось: полковник 1, штаб и обер-офицеров 34, рядовых природных французов 1030, да раненых в прежних их делах 200; пушек взято 46, в том числе 15 осадных. С нашей стороны убитых и раненых нет…»
По окончании благодарственного молебства Павел I приказал провозгласить Суворову многолетие.
Могучий, похожий на африканского льва протодиакон густым басом, казалось, всколебал церковь:
— Фельдмаршалу войск российских, победоносцу Суворову Рымникскому многа ле-е-ета…
И мужской хор грозно и звучно подхватил и повторил речитативом его слова, а за ним, на высокой ноте, трогательно и чисто пропел женский, и наконец голоса обоих слились в едином торжественном возгласе:
— Многа ле-ета!..
Белокурый юноша в мундире камергера выбежал из толпы придворных и пал на колени перед Павлом. Слезы мешали ему говорить. Это был четырнадцатилетний сын Суворова Аркадий.
Император быстро поднял его:
— Похвальна и весьма твоя привязанность к отцу… Поезжай и учись у него… Лучшего примера тебе дать и в лучшие руки отдать не могу…
С этого дня не появлялось номера газеты, русской или немецкой, в коем не упоминалось бы о Суворове. Державин в воображении своем шел за ним через Адидж, Треббию и По и с нетерпением ожидал его в Париже.
Уже давно, со времен «Водопада» и оды «На взятие Измаила», поэта пленил сумрачный шотландский бард Оссиан, в возвышенных тонах поведавший о древних героях. Державин не знал, что песни Оссиана — искусная стилизация поэта Макферсона, объявившего, что он обнаружил их в горной Шотландии и перевел с гэльского языка. Суворов также любил макферсоновского Оссиана, перечитывал его в переводе Кострова, и Державин порешил воспеть славные победы в Италии высоким штилем этих поэм.
Се ты, веков явленье чуда!
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.
Каждая новая победная весть отдавалась гулом рукоплесканий в русском обществе. Тон задавал сам император, осыпавший Суворова и его чудо-богатырей дождем наград и милостивейших рескриптов. Державин с жад-ностию читал донесения Суворова, которые печатались в «Прибавлениях» к газете «Санкт-Петербургские ведомости». Основываясь на точных фактах, живописуя величие Альпийских гор и тысячи препон, вставших на пути русского войска, поэт нарисовал картину швейцарского похода Суворова:
О радость! — Муза, дай мне лиру,
Да вновь Суворова пою!