Державин, видя, что на молодежь покамест надеяться нечего, вынул из кармана стихи свои «Гимн кротости», написанные еще в 1801 году, на коронацию Александра I, и заставил читать Жихарева, к которому все более благоволил.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего…
Стихи не из самых лучших, но все присутствующие были или казались в восторге. Затем собравшиеся пристали к Крылову, чтоб он прочел что-нибудь. Долго отнекивался тот, а затем разрешился баснею из Лафонтена «Смерть и дровосек». Он немало взял, переправляя, басен у чужих — Лафонтена, Федра, Эзопа и даже из индийского эпоса. Но под его пером они волшебно преображались в новые, чисто национальные создания. В нарядной галерее дохнуло деревенской Россией, прозвучали жалобы закрепощенного н_а_р_о_д_а:
…Притом жена и дети,
А там боярщина, подушные, оброк,
И выдался ль когда на свете
Хотя один мне радостный денек?
Русской мудростию была напитана и афористичная концовка:
Что как на свете жить не тошно,
А умирать еще тошней.
Концовка эта сочнее, богаче лафонтеновской: «Plutôt souffrir, que mourir»[16].
Казалось, после Крылова никому не следовало бы отважиться на чтение стихов, каковы бы они ни были. Однако Карабанов вызвался познакомить всех с своей лирической песнью на манифест императора о милиции, формировавшейся в подкрепление армии для обеспечения внутренней безопасности. Читал он внятно, но так протяжно, монотонно и вяло, что всех начала одолевать дремота. «Так читал я псалтырь по дедушке», — подумал Жихарев. Его плеча коснулся Шулепников.
— А знаете ли вы, — шепнул он, — стихи графа Дмитрия Ивановича Хвостова, которые он в порыве негодования за какое-то сатирическое замечание, сделанное ему Крыловым, написал на него?..
— Нет, не слыхал, — отозвался Жихарев.
— Ну, так я вам прочитаю. Не потому, что они заслуживают внимания, а только для того, чтобы дать вам понятие о сатирическом таланте графа.
Жихарев уже в Москве наслушался насмешек над сим неуклюжим пиитом и приготовился к новому анекдоту.
— Всего забавнее то, — пошептом продолжал Шулепников, — что граф выдавал эти стихи за сочинение неизвестного ему остряка и распускал их с видом сожаления. Дескать, есть же на свете люди, которые имеют несчастную склонность язвить таланты вздорными, хотя и очень остроумными, эпиграммами. Да вот эти стишки:
Небритый и нечесаный,
Взвалившись на диван,
Как будто неотесанный
Какой-нибудь чурбан,
Лежит совсем разбросанный,
Зоил Крылов Иван:
Объелся он иль пьян?
Крылов тотчас угадал стихокропателя. «В какую хочешь нарядись кожу, мой милый, а ушка не спрячешь», — сказал он и отметил Хвостову. Как? Как только в состоянии мстить умный и добрый Крылов. Под предлогом прослушать какие-то новые стихи графа напросился к нему на обед, ел за троих и после обеда, когда наш пиит, пригласив гостя в кабинет, начал читать свои вирши, без церемонии повалился на диван, заснул и проспал до позднего вечера…
Едва Шулепников закончил свою историю, и впрямь развеселившую молодого москвича, как Шишков торжественно объявил, что приглашает Шихматова познакомить всех с сочиненной им недавно поэмой в трех песнях «Пожарский, Минин и Гермоген».
— Я не собираюсь отговариваться, — простодушно отозвался князь Шихматов. — Я написал свою поэму не для того, чтоб оставлять ее в портфеле, и рад таким слушателям.
Развернув тетрадь, он приготовился было к чтению, но Шишков не дал ему разинуть рта. Выхватил тетрадь и сам начал декламировать — внятно, правильно и с необыкновенным одушевлением:
Отдайте жизнь, сыны России,
Полмертвой матери своей;
Обрушьте на враждебны выи Ярем,
носящийся над ней…
Он же с жаром высказался о достоинствах поэмы своего любимца:
— Стихи хороши, звучны и сильны! И все оттого, что автор взял в пример высокие образцы славянского красноречия! В нашей древней литературе так много искусных сцен, описаний, повествований. Но новейшие писатели читают вместо них иностранные сочинения. Следовательно, и слог их не может быть хорош!..
Державин слушал его и согласно кивал головой: как и Шишков, он не чувствовал ходульности, напыщенности, архаичности шихматовского слога. Блюдя чистоту российской словесности, питербурхские староверы стремились почти насильно втащить в новый век прежние, обветшавшие и повапленные правила. Но они же призывали к высокому, гражданственно-патриотическому пафосу в поэзии, который затем усвоили, придав ему иное, демократическое содержание А. С. Грибоедов, П. И. Катенин, В. Ф. Раевский и близкий им В. К. Кюхельбекер.
Из этих собраний в доме Державина в 1811 году родилась «Беседа любителей русского слова». Карамзинисты — В. А. Жуковский и П. А. Вяземский ответили с запозданием, учредив в 1815 году другое общество — «Арзамас».
В спорах о литературе и языке обе стороны были правы, обе участвовали в живом развитии словесности. В истории литературы и русской общественной мысли значение «Арзамаса» нередко преувеличивают, как преувеличивают его влияние на юного Пушкина. «Арзамас» просуществовал чуть более трех лет, а Пушкин был арзамасцем всего год с небольшим. Куда более заметна роль в «Арзамасе» его дяди, который был там старостой. В уста Василия Львовича Пушкина, автора шуточной поэмы «Опасный сосед», староверы вложили стихотворное восклицание, надолго к нему прилипшее: «Я — в Париже! Я начал жить, а не дышать».
Виновник появления на свет «Арзамаса» Карамзин участия в нем не принимал, углубившись в изучение истории нашего отечества. В тот год, когда вышла его «История государства Российского», «Арзамас» сам собою кончился.
Москва лежала в развалинах. Кремль, неподвластный пожару, был взорван французскими саперами. В горестном молчании обозревал Державин руины, сброшенные наземь маковки церквей, груды пепла на месте богатых усадеб…
Вторжение в июне 1812 года во главе двунадесяти языков в пределы России, Бородинское сражение, пожар Москвы, напряженная борьба с французской армией — все это вызвало могучий народный подъем.
Сорокашестилетний Карамзин, благословив на войну Жуковского и историка Калайдовича, сказал последнему: «Если бы я имел взрослого сына, в это время ничего бы не мог пожелать ему лучшего». Когда французские войска приблизились к Москве, он отправил семью в Ярославль, а сам собирался стать в ряды защитников отечества. «Я рад, — писал он Дмитриеву, — сесть на своего серого коня и вместе с московской удалой дружиною примкнуть к нашей армии». Покинув первопрестольную одним из последних, он твердо намеревался вступить в ополчение, и лишь известие об отступлении французов помешало его намерению.
Разбуженный громом отечественной войны, к патриотической лирике обращается Жуковский. «Тишайший» русский поэт становится — «потому что в это время всякому должно быть военным» — поручиком московского ополчения, пишет красноречивые приказы за адъютанта Кутузова генерала И. Н. Скобелева (деда знаменитого полководца), наконец, создает свой главный памятник патриотического воодушевления — «Певец во стане русских воинов», где звенящими похвалами осыпаны русские герои. В необычные для него, написанные короткими, бьющими в сердце строчками стихи, вторглось, переполняя их, святое чувство:
Хвала наш вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов!
Твой очарованный аркан —
Гроза для супостатов…
Они лишь к лесу — ожил лес,
Деревья сыплют стрелы.
Они лишь к мосту — мост исчез;
Лишь к селам — пышут села.
В этих стихах, сложенных в военном лагере под Тарутином, Жуковский воздает должное всем героям поименно и лучшие, самые проникновенные строки посвящает родине, России:
Отчизне кубок сей, друзья…
О, родина святая!
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?..
Вместе с Жуковским мундир ополченца надел князь Вяземский, оставивший молодую жену и ребенка. Поэт участвовал в Бородинском сражении, где под ним были убиты две лошади. За выказанное мужество он получил боевого «георгин».
Добровольцем записался в ополчение в 1812 году поэт К. Н. Батюшков, который еще юношей был тяжело ранен в прусском походе. Он не мыслил себя вне армии в пору смертельной опасности, нависшей над Россией, и отвергал самую возможность для стихотворца — «среди военных непогод, при страшном зареве столицы сзывать пастушек хоровод». «Мщения, мщения! Варвары, вандалы!» — восклицал он, обращаясь в октябре 1812 года к другу Оленину.
Едва четырнадцатилетний, Е. А. Баратынский просил позволения у матери оставить Пажеский корпус и поступить в морскую службу.
В строю русским воином мы видим Ф. Н. Глинку, участвовавшего в сражении при Аустерлице, войне двенадцатого года и заграничных походах. Автор знаменитых в то время «Писем русского офицера», посвященных событиям борьбы с Наполеоном, Глинка был замечательным поэтом-патриотом, значение лирики которого, кажется, не оценено по достоинству и по сию пору. Таковы, к примеру, его стихи о Москве:
Ты не гнула крепкой выи