«поэтическое» изучение мира. Но что значит «поэтическое»?
Сам Державин был уверен в преобразовательных правах поэзии, в том, что если «в натуральном смысле, конечно, звезды блистают, а звуки звучат», то это необязательно для смысла «витиеватого или фигурального». Таким образом, не совсем уже случайно предоставил он возникать и укрепляться своим живописным приемам. Однако, дальше в логическом анализе смысла и ценности метафоры он не пошел, скорее считая себя реалистом по темам своей поэзии. Но нисколько не в темах обнаруживается сущность, истинный предмет его поэзии. Потерявшие для нас живой смысл и непосредственный интерес события, военные эпизоды, случаи чиновнической и придворной жизни, в моральной оценке которых мы так мало могли бы согласиться с Державиным — были только поводом для того, чтобы возникали его видения, полные блеска, значительности и для людей с совсем иным кругом житейских впечатлений. И точно так же нет дела эстетике до случайных вопросов о том, красиво и приятно ли для нас такое условное преображение мира. Независимо от этого субъективного чувства удовольствия, оно встает перед нами настойчиво, требовательно, и остается только следить, насколько целен этот мир, так далеко вознесшийся над впечатлениями, которые по привычке мы считали естественными, хотя они не менее условны по своей структуре. Только такая точка зрения была бы достаточно свободна для того, чтобы отдаться полной освобожденности лирики Державина. Она бесспорно цельна: черты человеческого лица и обстановка дома, простой деревенский пейзаж для него были только проявлением извечных стойких форм. Эти формы — своего рода рай, еще не потерянный для человека. Недаром блеск их наиболее ясен, когда Державин задается вопросом, как можно представить себе «небесный вертоград». Сонмы блаженных «в прозрачных радужных шатрах» видит поэт, их бесплотный слух утешает своею лирою Ломоносов:
Уже, как молния, пронзает
Их светлу грудь его хвала;
Злат мед блестит в устах пунцовых,
Зари играют на щеках;
На мягких зыблющих, перловых
Они возлегши облаках,
Небесных арф и дев внимают
Поющих тихоструйный хор.
Неужели нужно настаивать, что это отрывок из стихотворения «На взятие Варшавы»? Трудно даже вспомнить, что оказалось поводом для того, чтобы Державин так свободно унесся в мир своих идей. А когда взгляд его обратится к конкретному предмету или картине, в них также он увидит лишь осуществленное ранее в райском прототипе. Поэтому лето откроет последовательность играющих красок:
Знойное лето весна увенчала
Розовым, алым по кудрям венцом;
Липова роща, как жар, возблистала
Вкруг меда листом.
Желтые грозды, сквозь лист продираясь,
Запахом, рдянцем нимф сельских манят;
Травы и нивы, косой озаряясь,
Как волны шумят.
Сткляныя реки лучем полудневным,
Жидкому злату подобно, текут.
Если так верны, так прочны природные краски, то на свете нет ничего страшного, томящего и мечтательного. Нет пределов для освещения всяческих повседневных явлений блистанием райских красок. Радость о мире придет не от мира, безразличное движение которого не видно поэту, но от настойчивости его воображения, находящего вещи в момент их наибольшего блистания или еще сосредоточивающегося на вещах блистающих. Но Державину мало природного света. Гиперболизм — сознательно принятый им метод.
В своем «Рассуждении о лирической поэзии или об оде», рассуждении, местами поражающем неожиданной эрудицией, Державин оправдывает различные особенности своих од. Он говорит здесь о воображении, которое тем пламеннее, чем народ дичее, о смелом вступлении, происходящем «от накопления мыслей, которые, подобно воде, стеснившейся при плотине или скале, вдруг прорываясь сквозь оные, с шумом начинают свое стремление», о лирическом беспорядке, означающем, «что восторженный разум не успевает чрезмерно быстротекущих мыслей расположить логически» — «лирик в пространном кругу своего светлого воображения видит вдруг тысячи мест, от которых, чрез которые и при которых достичь ему предмета, им преследуемого; но их нарочно пропускает или, так сказать, совмещает в одну совокупность, чтоб скорей до него долететь», наконец, о блестящих картинах, которые должны быть «начертаны огненною кистью» — «здесь более всего идут иперболы».
Из всей томительно-скучной, служебно повседневной прозы Державина только одна эта статья по богатству своих мыслей может быть сопоставлена с творческой силой его лирики. И тем больше убедительность этой статьи, что она лишь резюмирует действительно им осуществленные методы. Случайно Державин дал в ней одно сравнение — потока мыслей и потока воды, которое для него больше, чем простая вольная метафора. Скорее здесь намечена та первоосновная стихия, изменения и виды которой более всего приближаются к различным состояниям души. Душа неведома и непостижима, она познается только метафорически. И весь мир не познается ли в метафорах всего адекватнее? Почему такое преображающее поэтическое познание, являющееся в то же время всегда и созданием мира, считать необязательным, а строю понятий, в котором уже не осталось никакого воспоминания о конкретном и живом многообразии, приписывать достоверность? Державин не задается — по счастью — теоретико-познавательными задачами, и потому такой, действительно творческой и синтетической силой обладают его переживания. Разнообразным чувствам соответствуют видоизменения отвлеченной стихии. Она подобна воде, меняющей ритм своего течения, подобна стеклу, прозрачному, отражающему игру драгоценных камней. Она едина и изменчива в своей игре, в своих ритмах. Идиллические, нежные чувства для Державина звучат при «Прогулке в Царском Селе», как шум струи, под багряным золотом неба:
За нами вслед летела
Жемчужная струя;
Кристал шумел от весел,
О, сколько с нею я
В прогулке сей был весел.
Любезная моя,
Я тут сказал: Пленира,
Тобой пленен мой дух,
Ты дар всего мне мира
Взгляни, взгляни вокруг
И виждь: красы природы
Как бы стеклись к нам вдруг:
Сребром сверкают воды,
Рубином облака,
Багряным златом кроны;
Как огненна река,
Свет ясный, пурпуровый
Объял все воды вкруг.
Медленное течение стиха разбито на строки, подобные звеньям жемчужного ожерелья, оно вносит мир и нежность в сверкание красок, в медленное и сверкающее движение чувств. Но переход от идиллических семейных чувств к метафизическому полету есть не более, как замена водной игры в озере — бурным стремлением водопада:
Алмазно сыплется гора
С высот четыремя скалами;
Жемчугу бездна и сребра
Кипит внизу, бьет вверх буграми…
Не так ли с неба время льется,
Кипит стремление страстей,
Честь блещет, слава раздается,
Мелькает счастье наших дней?
Державинская лирика легко может теперь показаться нечеловечной. В ней совсем нет психологии, описания чувств и страстей — в том смысле, какой мы теперь считаем обязательным. Но история философии знает пример вполне параллельный. Точно так же относится современная терминология к образному языку и образному познанию до-сократовских философов. Следует ли только из этого, что Фалеса и Гераклита нужно переводить на наш бесцветный и отвлеченный язык? Все моральные сентенции Державина действительно бесцветны.
Но энергия просыпается вновь, как только оказывается возможным в душе и во всем мире увидеть ту игру первозданных стихий, которою дается связь с Богом, творящим мир в блеске красок и в игрании света. Вновь можно растеряться от непривычности державинских психологических описаний.
Все чувствует любовь.
Стрела ее средь их сердец,
Как луч меж двух холмов кристальных.
Нужно знать предпосылки взглядов Державина, чтобы понять, откуда могли появиться эти кристальные холмы. Если даже считать их за простое сравнение — смысл их непонятен. Однако, образы из столь же странного мира приходят к нему так часто, что в самом упорстве их звучит достоверность. Сколько раз и другие поэты говорили о поэтическом огне. И в большинстве случаев, никакой нет охоты придавать значение буквальному смыслу. Но от этой привычки, очевидно, следует отказаться при подходе к Державину.
Когда небесный возгорится
В Пиите огнь, он будет петь.
Для него это признание звучало иначе, входя в цикл рассказов о первооснове жизни. Державин мало знал классический мир, но едва ли кто другой мог с такою убежденностью в древнем мифе представить себе идею бессмертия и сказать с такою радостью:
Блеснет, и вновь под небесами
Начнет свой феникс новый круг.
Тем более не знал Державин архаическую философию, но невольно возникающее в нем представление об огненной конкретности Духа и стихийной и блистающей первооснове близки к политеистическому учению Фалеса Милетского о воде — первооснове мира, к мысли Гераклита о вечно текущем огне, образующем душу плененную водою и землей. Целен, полон радости творческий процесс, один и тот же у Бога, творящего мир красочно, и у поэта, для которого так блестяща:
«Я здесь живу», — но в целом мире
Крылата мысль моя парит;
«Я здесь умру», — но и в эфире
Мой глас по смерти возгремит.
О если б стихотворство знало
Брать краску солнечных лучей,—
Как ночью бы луна, сияло
Бессмертие души моей.
Откуда возникла эта конкретная и вместе с тем до полного эстетизма отвлеченная поэзия? Нет никакой прямой преемственности в лирических постижениях. Своей своеобразнейшей идеи — постигать мир стихийно и красочно — Державин не передал никому. Поэтому так опасно эту связь между вещами, одушевлением и Богом, открывшуюся Державину с такой несомненностью, сопоставлять с позднейшими понятиями о Боге. Иные апологеты Державина говорили о вечности его тем: идей Бога, бессмертия души, правды, закона и долга. Но эта похвала может быть для Державина более губительна, чем порицания его врагов, знавших в своем опыте только чиновнический быт, которого искали поэтому в его поэзии. Бесконечно далек «Бог» Державина от каких бы то ни было моралистических представлений. Мораль у него тускла, но сильна энергия его фантазии, подымающейся иногда до действительного мифа. Гимн Солнцу Державин создает неотделимо от оды Богу. И переводу Клеантова гимна Богу он предпосылает свою картину утра, наиболее восторженную, наиболее ярко преображающую, расцвечивающую мир и повседневный пейзаж. Для Клеанта, архаического певца Зевса — думал Державин — не могло быть в мире тусклых красок: