Державный — страница 101 из 133

   — Ах ты, Ирод!

   — Батюшки! Заговорил! — воскликнул Кошкин.

   — Отверз уста! — рассмеялся Василий Холмский.

   — Державный, скажи ещё что-нибудь, — взмолился Мамырев.

   — Батюшка, молви ещё словечко, — сказала Феодосия.

Государь тотчас же так разволновался, выбирая, какие именно слова сказать-промолвить, что ничего уже не мог произнести, хоть укуси его сам Левиафан. От волнения в глазах всё поплыло, в голове зашумело, замутилось, и Иван помахал сердито рукой, мол, подите все прочь, слишком уж вас много:

   — Ы!.. Ы!.. А-ы!..

Они принялись шумно вставать и выходить из хором покойной Софьи. Только Иосиф, подойдя, спросил:

   — Может быть, мне или отцу Митрофану остаться?

Иван отрицательно покачал головой и вскоре остался наедине с Гамаюшей да незримо присутствующим постельничим. Попугай, словно ждал этого мига, тотчас произнёс:

   — Деррржа-а... Гамаюша.

На сердце у Ивана стало тепло — оба слова были произнесены голосом Софьи. Вспомнилось, как супруга впервые назвала его Державным. Это было в один из самых тяжких дней его жизни, когда пришлось отдать приказ о заточении в темницу родного брата, Андрея Васильевича Углицкого-Горяя.

После победы на Угре его часто называли Державным, но долгое время это прозвище оставалось одним из многих других титулов. И лишь перед концом света всех словно прорвало — Державный да Державный. Полюбилось прозванье и прижилось. Страшно вспомнить, но тогда самому Ивану оно не нравилось, и вот почему: приближался семитысячный год от Сотворения Мира, все ждали наступления конца света, ибо имелось множество предсказаний о семи веках, и даже пасхалии после семисотого года не составлялись, а между тем ведь сказано, что пред концом света Господь отнимет у народа своего державного государя. Фёдор Курицын уверял, мол, у него есть точнейшие исчисления, по которым получается, что конец света ещё очень нескоро и лишь он один способен был утешить Ивана.

Да, именно в ту ночь после поймания и заточения Андрея Горяя в темницу, расположенную под Казённым домом, Софья, лаская и оправдывая мужа, сказала ему:

   — Ведь так надо, Ваня! Ведь ты не просто человек. Ты прежде всего — Державный.

И, произнося это слово суровым голосом, она тотчас повторила его ещё раз, но нежно и ласково, припадая щекой к Ивановой груди.

Боже, как давно это было, но как живо в душе!

Иван Васильевич смахнул пальцем вытекшую из уголка правого глаза слезу и сердито пригрозил кулаком попугаю:

   — У-у-у, Ирр!..

Гамаюша развеселился, стал мотаться из стороны в сторону, аки жидовствующий во время своей молитвы, затем растопырил крылья, потянулся и сказал:

   — Горюшко! Горюшко!

   — Тти... ттип-п... — хотел пожелать ему типуна на язык Державный и вспомнил, как однажды у Гамаюши впрямь был на языке типун. Кто-то пожелал ему, и пожелание исполнилось... Смешной случай...

Но память уныло увела Ивана от смешного случая с типуном, возвращая великого князя к тяжёлому воспоминанию о расправе над Андреем Углицким.

Десять лет после победы на Угре счастье улыбалось Ивану. Сын унёс это счастье в могилу. В том же году вскрылась страшная болезнь — ересь, которой оказался заражён едва ли не каждый двадцатый. Состоялся первый суд над жидовствующими, и Геннадий в Новгороде пожёг на головах у еретиков берестяные колпаки. Жестоко, спору нет. Двое из казнённых лишились рассудка и померли. Остальные выжили, хотя и остались на всю жизнь уродами.

Потом началось тягостное ожидание конца света... И в это самое время Андрей затеял снова рлести паутину заговоров против старшего брата. Государь всё знал, но покуда терпел. Вдруг брат приезжает со своей свитой из Углича вне себя от гнева. Что? Зачем? Объясняться.

   — Верный человек сказал мне, что ты намереваешься поймать меня и заточить в темницу. Так ли? Коли так, то вот я, хватай!

Иван тогда обнял брата и стал в запальчивости клясться — и землёю, и небесами, и Богом Сильным, Творцом всея твари, — что не умышлял никакого злодейства против Андрея. Примирение полное. Пир закатили великий. Андрей и человека того, «верного» клеветника, с потрохами выдал. Иван хотел было ему язык вырезать, да митрополит Геронтий заступился:

   — Отдай лучше сего Татищева мне. Говорят, он псалмы красиво читает. Пусть лучше сей язык псалмами клевету свою искупит.

Государь смягчил гнев свой, ограничились торговой казнью[182]. Били клеветника Татищева как раз на том самом месте за рвом, где теперь поставлена деревянная клеть для сожжения еретиков. Да и били-то не сильно. Раз десять ударили и помиловали...

Постой-постой... Так ведь Иванушка-сын тогда сказал: «Полно, Державный, пощади Татищева, он уж получил своё». Стало быть, это до смерти Ивана Ивановича, ещё в счастливое время. Да, потому так легко всё сходило Андрею. А уж потом, когда Иванушка умер, душа государя очерствела. Не мог он больше терпеть постоянных рассказов о том, как Горяй умышляет против него, собирает противников московского единодержавия.

   — Ирррод! — заметил Гамаюша. Вид у него при этом был весьма осуждающий.

Иван вздрогнул и внимательно посмотрел на птицу. Может быть, сей попугай, привезённый из Бог весть каких далёких стран, и мысли читать умеет?

Да нет, это он запомнил, как его обозвали, когда он за палец цапнул.

Почему в русском языке клятва и клевета так похожи?

Много потом каялся Иван, что клялся и землёй, и небом, и Богом, ибо нельзя православному христианину клясться. Сколько раз бывали князья-предки наказаны за свои горячие полуязыческие клятвы. А главное, сами же их нарушали. Клятва, произнесённая христианином, живёт в нём особенной, враждебной жизнью — так и подначивает клятводателя нарушить её. Поклянётся хмельного зелья не пить — непременно сопьётся. Даст клятву не замышлять дурного против соседей или родственников — обязательно такого против них натворит, что без клятвы и не придумал бы. Побожится в церковь ходить и посты соблюдать наистрожайше — годами мимо храма обходить будет и аж на Страстной седмице мясо жрать.

Вот и Иван — как промолвил великую божбу, что не умышлял худа против брата и впредь умышлять не собирается, так и начал в скором времени таить в себе скверные замыслы на Андрея. К тому же и тот поведением своим изрядно те умыслы подпитывал.

На другой год после смерти Ивана Младого вся Русь пошла в большой поход на Ахматовичей — добивать Орду, которая затеяла войну против союзника Москвы, крымского хана Менгли-Гирея. Даже казанский хан Мохаммед-Эмин, подчиняясь велениям Державного Ивана, послал своих воевод, князей и уланов во главе с царевичем Сатылганом. И Борис Волоцкий участвовал в походе. А вот Андрюша Горяй ни единого человечка от себя не дал. Оно, конечно, и без него обошлись — и войны даже не получилось, ибо, видя, какая могучая русская рать двигается через Дикое поле, Ахматовичи, поджав хвосты, стремительно возвратились в Орду. Но всё равно настырное непослушание Андрея, упорно добивающегося, чтобы все увидели, какой он самостоятельный удельный господарь, вывело Ивана Васильевича из терпения.

Первого сентября начался семитысячный год — год Страшного суда. Из Польши сообщили о явлении трёх солнц. В Плещеевском озере выловили утопленника с тремя головами. Потом оказалось, правда, что про утопленника — враки. А на Москве всё шло своим чередом. Погода стояла прекрасная, солнечная осень отряхивала с деревьев золотую листву.

В Трофимов день[183] по приглашению Державного на Москву заявился Андрей Васильевич Углицкий-Горяй свежие московские меды пробовать. Да только вместо медов пришлось ему горьким дёгтем неволи лакомиться.

Иван принял брата ласково, завёл с ним дружескую беседу, шутливо спросил:

   — Ну, как там на Угличе к концу света готовятся?

   — Пирогов напекли, — отвечал Андрей. — Да ведь сказано, сперва Антихрист объявиться должен.

   — Объявлялся уже, — сказал Иван. — Геннадий в Новгороде поймал его, надел ему берестяную шапку и подпалил. Антихрист умом тронулся и теперь не опасен.

   — Ну, коли так... — рассмеялся Андрей.

   — А ты, вижу, в конец света не веришь? — спросил Державный.

   — В конец-то?.. Верю вообще-то. Да только слишком часто его встречают. У матушки нашей, помнится, даже присловье было: «Ну, не иначе как завтра конец света!» Помнишь?

   — Помню, — нахмурился государь Иван Третий. — Не очень ты почтительно матушку вспоминаешь. А она за тебя всегда заступалась, печалилась о тебе. Дорог ты ей был, поскольку в неволе родился.

   — А за меня нечего заступаться, — подбоченясь, нагло объявил Андрей. — Я сам за себя постоять умею. И у себя на Угличе от любой орды отобьюсь — хоть от татарской, хоть от московской.

   — Вот так, да? — ещё больше нахмурился Иван Васильевич. — А что же воины твои побоялись на Ахматовичей идти?

   — Охота им была ноги маять, — снова с нахальством отвечал Андрей Васильевич. — И без того на каждого ордынца по пять русичей в тот поход ушло. А на Угре мои угличане не хуже твоих богатырей бились, а то и получше, особенно когда Ахмата в хвост и в гриву за Угру погнали, а ты в Боровске тихонечко отсиживался, своих людишек приберегал.

   — Ну да, ну да, ты храбрец, я опасливый, это всем ведомо, — сказал Иван угрюмо. — Посиди, братец, я тотчас вернусь.

И он пошёл прочь от брата, оскорблённый и страшный. Выйдя из Брусяной избы великокняжеского дворца, в которой проходила беседа, Иван Васильевич грозно повелел дворецкому Петру Шестунову:

   — Князь Андрея Васильевича тотчас схватить и бросить в подклетье Казённого дома.

   — Не может быти! За что, Державный? — воскликнул присутствующий рядом Семён Ряполовский, племянник того Семёна Ивановича, который в Муроме ухаживал за шестилетним Иваном сорок пять лет назад, и тоже — Семён Иванович.

   — За измену, за коварство и подлость! — рявкнул Иван и сурово прибавил: — Кто это тебе, Сёмка, сказал, что ты можешь требовать от меня объяснений?!