— Кинь-ка и мне с мясом, — попросил Семён Иванович. — Спасибо, милый друг! Хорош пирожок! Геннадий, не хочешь? Зря! Эх, а и впрямь, что ли, в иноки податься? Надоела женатая жизнь! Кажется, всем угодил жене — сыновей поднял на ноги, женил, старший вон воевода великокняжеский; дочерей замуж за лучших московских детей боярских выдал, богатство в достатке, а она вечно нерадостная, недовольная, жена-жёнушка-жонка!
— Мужчины счастливее женщин, — сказал Геннадий. — Бабы все обиды, все горести в себе копят, терзаются всю жизнь. А у мужчины душа всегда на сквозняке, хорошо проветривается.
— Как это — на сквозняке? — рассмеялся Иван Иванович.
— Ну, как бельё на верёвке, — пояснил игумен.
Ивану всё равно осталось непонятно и смешно. Так и виделись мужские души, вывешенные кем-то на просушку.
По обе стороны дороги шли люди — многие москвичи, встав пораньше и помолясь Богу, отправились встречать своего государя. Кто в надежде на щедрые подарки, а кто и просто так, от радости. При виде знамени Ивана Младого они останавливались и низко кланялись, широко улыбаясь.
— Ты, Геннадий, так про баб рассуждаешь, будто сам всю жизнь женат был, — заметил Ряполовский.
— Женат не был, а знаю много, не меньше вашего, женатого, — отвечал игумен. — Исповедую ведь, и часто одно и то же слышать приходится.
Вдалеке справа били колокола Боголюбского[101] монастыря, основанного Дмитрием Донским после возвращения с Куликовской битвы. Последовав примеру игумена Геннадия, все перекрестились на сей благовест.
— Ишь, как красиво у боголюбцев новый колокол поёт, — сказал Геннадий. — Фома покойный всё хотел его послушать...
Откуда ни возьмись, какой-то непонятный голод навалился на княжича, и он уже доставал из сумки третий пирожок. Хорошо, бабушка позаботилась! Милая бабушка, она так болела всё минувшее лето, так задыхалась постоянно, а он — ласкал ли её? жалел? Нет! Только и делал, что грубил, лелея в душе своей жгучую обиду на отца за то, что не взял в поход. Нет, надо кончать с обидами! Проветривать душу, как сказал игумен Геннадий. Ванюше представилось, как боярин Семён Ряполовский выносит и его свежепостиранную душу и вывешивает сушиться.
— Семён Иваныч, ещё пирожка хочешь? — спросил он боярина.
— Хватит, — отказался тот. — Сегодня ведь я с одного пира на другой. Столько есть придётся, что лучше теперь малость попоститься.
Дорога уже шла лесом, многие деревья стояли жёлтые, чистое осеннее солнце золотило листву. Задушевно пахло грибами. Версты четыре уж от Москвы отъехали. Теперь не стыдно будет сказать отцу, что встал ни свет ни заря и кинулся вон из Кремля — встречать.
— А сколько поприщ до Москвы от Сходни? — спросил княжич.
— Вёрст пятнадцать, — сказал Геннадий.
— Не меньше, — кивнул Ряполовский.
На берегах Сходни вчера вечером в последний раз остановилось войско великого князя. Гонец по фамилии Курицын ночью прискакал в Кремль, чтобы сообщить, что к утру, самое позднее — к обедне, государь явится в свою столицу. После этого сообщения Ваня всю ночь не мог уснуть, лишь под утро его сморило. Теперь, наевшись пирожков, он почувствовал новый прилив сна. Этого только не хватало! И что он на эти пирожки набросился? Будто век их не едал!
Вдруг среди москвичей, идущих по обочинам дороги, родилось оживление. Вмиг все всполошились, будто каким-то особым ветром пахнуло от приближающегося в отдалении войска.
— Кажись, близятся! — воскликнул Ряполовский.
Дорога выходила из лесного бора, и Иван Иванович взволнованно вглядывался в показавшийся просвет между деревьями. Да, да! Там вдалеке уже что-то посверкивало, помелькивало, мерещились высокие копья, стяги, хоругви, доспехи, шлемы.
— Скорее! — воскликнул Иван Иванович и, не выдерживая больше неторопливого хода лошадей, подстегнул свою серую в яблоках Генварку и помчался вперёд, обгоняя латников и знаменосца, вырываясь на простор широкого поля, сквозь которое шла Тверская дорога. Там, впереди, темнело и сверкало огромное московское воинство, победившее новгородских изменников. И всё сие многоголовое, торжественное и красивое войско, осенённое великокняжескими знамёнами, в душе Ивана Младого называлось в эту минуту одним-единственным словом — отец.
Книга третьяСТОЯНИЕ
Глава перваяДЕСПИНКА
...Хорошая...
Софья так и вздрогнула всем своим существом, отчётливо услышав родной голос Ивана, будто милый супруг стоял у неё за спиной и произнёс своё заветное слово ей в затылок. Она оглянулась. Никакого Ивана не было и в помине. Почудилось. Просто она так много думала о нём всё это утро, и теперь, стоя в Успенском храме, куда пришла к третьему часу[102], слушала о том, как Святой Дух сошёл на апостолов, и всё продолжала вспоминать свой приезд на Москву восемь лет тому назад.
К Покрову Богородицы великий государь обещался приехать. Значит, либо сегодня, либо завтра утром. Либо уж не приедет. Война.
Успенский настоятель, протоиерей Алексий, привезённый в прошлом году Иваном из Новгорода, вышел, бойко помахивая кадилом. Софья поклонилась, втянула ноздрями душистое воскурение и сказала самой себе: «Мне хорошо!» И тотчас в памяти всплыла чья-то фраза, давным-давно услышанная ею в Италии и, как оказалось, застрявшая в сердце: «Che bene! Нo due figli maschi! E sono veramente felice!»[103] Когда и где это было услышано? Ну как же! В тот самый день, в Виченце, когда в честь её приезда Леонардо Ногарола приказал устроить праздничное шествие руота де нотайи[104]. Сегодня под утро Софье приснились эти волшебные торжества в пленительной Виченце, раскинувшейся в дивной долине, окружённой предгорьями Альп и холмами Монти Беричи, омываемой сонными водами ленивых рек Ретроне и Баккильоне. Приснилась та огромная башня величиною с сей Успенский собор, сорок отборных силачей — по десятеро с каждой стороны — несли ту башню на своих плечах; но как выяснилось, в центре основания башни было упрятано мощное колесо, и силачи только делали вид, как трудно им нести на себе столь тяжеловесное сооружение, имеющее несколько уступов — на нижнем уступе турки качали в колыбелях уже довольно взрослых детей, на втором уступе герольды в ярких одеждах трубили в трубы, ещё выше стояли деревянные раскрашенные фигуры всех знаменитейших людей истории, на предпоследнем уступе восседал прекрасный юноша в белоснежных одеяниях, олицетворяющий Справедливость — в одной его руке был меч, в другой весы. Рядом с ним также стояли герольды, а на самом верху башни высокий парень размахивал городским знаменем — красным полотнищем с белым крестом. Да! — в честь Софьи над головой юноши, символизирующего Справедливость, был прикреплён большой деревянный двуглавый орёл, выкрашенный в чёрный цвет.
И вот сегодня утром ей приснилась эта башня, только ещё более величественная и живая, будто бы все народы собрались на ней, а герои истории стояли на своём уступе не в деревянном виде, а в подлинном человечьем обличии — двигались, размахивали руками, смеялись и пели. И чёрный двуглавый орёл был настоящий, он парил в небе над головой дуче Джованни — великого князя Ивана, её законного мужа и господина, восседающего в белоснежных одеждах. И вдруг Софья с ужасом увидела, что это вовсе не Иван, не тот, которого она так любит теперь, а Караччиоло, её самая сильная страсть, вспыхнувшая и сгоревшая в чаду беспутства и разврата. Она попыталась было руководить сном и вернуть Ивана, но Караччиоло не желал исчезать, он сидел на предпоследнем уступе башни в белых одеждах, осенённый парящим двуглавым орлом, безобразно, как всегда, пьяный, готовый вот-вот начать вомицировать, или, как образно говорят русичи, — скидывать с души. Вот уже первые поганые пузыри начали вздуваться на его губах... Тут Софья проснулась и простонала с облегчением, а к ней уже несли на утреннее кормление малютку Георгия. И сейчас, вспоминая свой утренний сон, она вновь простонала с облегчением, что никогда уж ей не видеть Караччиоло, его пьяную, но при том столь страстно любимую морду, никогда не испытать постыдного чувства зависимости от такого ничтожества и развратника, каким был Караччиоло, жених и любовник, так никогда и не ставший её мужем по закону. Никогда! Он сдох, захлебнувшись пьяной рвотой, одиннадцать лет тому назад.
И всё же сон так живо напомнил ей её изумительное путешествие из Рима в Москву, что хотелось вновь перебирать в сердце дни того путешествия, подобные отборным жемчужинам в роскошном саженье[105].
Тридцать два года тому назад она родилась в Константинополе при дворе императора Константина Драгеза. Её отцом был младший брат императора — Фома Палеолог, а матерью — Екатерина, дочь морейского деспота Захария. При крещении она была названа Зоей, в честь памфилийской мученицы, и под этим именем прожила до тех пор, покуда суровый рок не забросил её из Византии в Италию. Детство её прошло в окружении двух любящих и заботливых братьев, Андрея и Мануила, а старшая сестра Елена ещё за два года до появления Зои на свет была выдана за короля Боснии серба Лазаря. Братьев она обожала, а отца недолюбливала. Фома, как видно, к тому времени охладел к своей жене, постоянно бывал груб с нею и стремился проводить время подальше от неё.
В возрасте пяти лет Зое довелось испытать все ужасы падения Византии, несчастную войну с турками, гибель дяди — императора Константина, павшего при обороне Константинополя. Фома перевёз семью на Пелопоннес, и мама часто говаривала, что он чуть было не сбежал туда один, чуть не оставил их на милость завоевателей. Спасло вмешательство дяди Дмитрия, среднего из братьев Палеологов, а не то быть бы Зое в гареме у султана. Переселившись в Морею, Фома очень быстро лишил своего тестя престола и сам сделался морейским деспотом. Бедный дедушка Захарий вскоре после этого умер, а Зоя только-только успела полюбить его.