Разбирал сон, и усталость тяготила спину, когда ввели первым русского. Унтер-офицер, очевидно, выходец из солдат, запомнился большими щетинистыми усами, аскетичным лицом и сутулой фигурой. Понурый как будто вид оказался обманчивым, – на калгу он устремил свирепый взгляд!
– Где служишь? Как зовут? – через переводчика задал вопросы Шабаз-Гирей. – Сколько воинов в крепости?
– Я с тобой, басурманин, гуторить не стану, – задыхаясь от гнева, проговорил пленный. – Я матушке царице присягнул… И помру, как честь армейская велит! А тебя и османов не токмо разобьем, но и Крым завоюем… Русского солдата ничем не устрашить…
Шабаз-Гирей раздраженно махнул рукой, давая знак увести и казнить.
Следом дюжий охранник втолкнул кабардинца в окровавленной черкеске, еще молодого человека, обритого наголо, с побледневшим красивым лицом. Он остановился, глядя не на калгу, а в сторону. Слабость от кровопотери покачивала его, но парень держался из последних сил, стоя с поднятой головой.
– Говорят, ты зарубил троих моих воинов? – сдержанно промолвил Шабаз-Гирей, ожидая услышать подтверждение.
Пленник не повел бровью, точно не услышал.
– Ты магометанин? – повысил калга голос. – Или новокрещенный?
– Нет, я веры моих предков. Другая религия мне не нужна, – твердо произнес пленный. – Мой народ охраняет Горный дух!
– Значит, ты язычник? – с небрежением переспросил Шабаз-Гирей и ухмыльнулся. – Многие кабардинцы приняли ислам. И никто из них не вразумил тебя?
– Я не изменил вере! – повторил раненый, пошатнувшись.
– Пусть так. Оставайся язычником. Но как ты посмел, неразумный, выступить с оружием против соседей и против меня, крымского калги?
– Я защищаю свою землю. Мой род притесняли владетели Большой Кабарды… А русские дали свободу.
– Гяуры не могут дать свободы, глупец! – выкрикнул, встав на ноги калга. – Только мы несем ее Кавказу!
– Вы явились убивать… – возразил парень. – А нам нужен мир!
– Тебе уже ничто не понадобится! – ожесточился Шабаз-Гирей, гневно глядя на кабардинца. – Через минуту с твоих плеч слетит голова! А ведь ты, смельчак, только начал жить!
Пленник усмехнулся и посмотрел пристальным глубоким взглядом, от которого даже у свирепого воина дрогнуло в груди.
– Да, ты – храбрый воин, – вдруг скороговоркой произнес Шабаз-Гирей. – Мы, Гиреи, всегда уважали врагов. Я даю тебе возможность искупить вину. Я готов помиловать тебя, если в дальнейшем ты согласишься воевать с нами против неверных!
– Ты – безумец, калга, – дерзко бросил кабардинец, открывая в улыбке ровную подковку молодых зубов. – Ты не понимаешь нас. Мы не можем воровать у самих себя честь!
Спустя полчаса к Шабаз-Гирею привели из походного гарема наложницу. Но он отверг ее, рассердившись, что недостаточно умащена снадобьями и, к тому же, явилась с кислым лицом. Слуги ждали последующих приказов, но калга молчал. Его выбило из привычно властного состояния непокорное поведение кабардинца…
Днем 10 июня десятитысячная армия Шабаз-Гирея подступила к Моздоку. С крепостного редута было хорошо видно гарцующих всадников, пехоту, лучников. Впереди выступали кабардинские владетели, все более поддаваясь азарту. Они неостановимо двигались к главным воротам крепости, точно забыв о приказе калги!
Слаженный залп пушек с крепостных бойниц отпугнул передние ряды атакующих. Конница повернула вспять и присоединилась к отрядам, обходящим городок стороной. Шабаз-Гирей, оценив положение, не стал рисковать и первоначальный план изменил: всю боевую мощь своего войска бросил на станицы!
Стремительный поток татарской армии растекся на рукава. Пять отрядов конницы атаковали станицы Мекенскую, Галюгаевскую, Ищерскую, Калиновскую и Наурскую. К удивлению крымчаков и их союзников, в четырех из этих станиц не оказалось ни души. Озлобленные своей неудачей и хитростью казаков, мстя им за это, правоверные предали казачьи жилища, строения, сады огню и полному разорению. Пламя пожарищ подняло в небо черное облако пепла, видное за десятки верст.
И только отряд крымчаков, посланный к Наурской, не выполнил приказа калги. Встреченный залпом четырех пушек, он отступил. И гонец донес Шабаз-Гирею, что множество казачьего люда собралось в Наур-городке. Калга, обрадованный тем, что можно разбить казаков одним ударом, дал команду всем командирам прибыть для подготовки к штурму.
12
Мерджан очнулась на вторые сутки. Открыла встревоженные глаза и шепотом попросила водицы. Дежурившая у постели Марфуша, помня наказ станичной знахарки, напоила ее свяченой водой из ложки. Молодайка едва шевелила бескровными сухими губами, с трудом делала глоточки. Потом приподняла голову и огляделась.
– Биз тюневин мусафирликке бардыкъ? – спросила Мерджан, снова смежая свои длинные темные ресницы. – Эбет?
– Я же не понимаю по-вашему, – с улыбкой напомнила девушка, ободренная, что к пострадавшей наконец-то вернулось сознание. – Что ты хочешь, голубушка?
– Мы вчера в гостях были? Да? – повторила Мерджан по-русски. – Голова так болит… Ничего не помню.
– Какие там гости, миленькая! – всплеснула Марфуша руками. – Аль запамятовала, как разбилась на крутояре? С лошади слетела?
– С лошади? Алаша?[45]
– Да, с нашей гнедой! – подтвердила девушка. – Так расшиблась с кручи, что думали – душу богу отдала. Я к тебе первая кинулась, перепужалась невозможно! Подбегаю, а ты на кусте краснотала зависла, рученьки разбросала и не двыхаешь. Я кричать! Мамка прибегла. Опосля на телеге привезли. Дохтура батюшка зазывал, он толечко поглядел да за руку потрогал. Плохое гутарил. А маманя знахарку Варвару пригласила. Она над тобой наговор прочитала, и ты, вишь, ожила, ластушка.
– Я еще посплю… – тихо промолвила Мерджан.
И Марфуша на цыпочках выпорхнула из куреня, припустила к Дону, чтоб сообщить матери долгожданную новость.
А Устинья Филимоновна спозаранку отправилась к донскому затону стирать мужнин мундир. Оправдалась поговорка: пришла беда – отворяй ворота. Мало того, что до беспамятства повредилась будущая невестка, получил Илья Денисович атаманский приказ срочно выступать с полком служилых казаков на войну со злодеем Пугачевым. Пришло такое распоряжение от самой императрицы, и Сулин без промедления стал сбивать полк из абы кого, поскольку все пригодные к службе донцы с весны были рекрутированы в Польшу, на Дунай и Кубань. Оставались еще старики и малолетки. Перепись юношей, достигших девятнадцати лет, сборы их вблизи Черкасска завершились неделю назад. И хотя атаман обязан был их отпустить на два года, прежде чем подойдет призывной возраст, пришлось выкликать доброхотных. И на зов Сулина откликнулось немало ухарей! Однако не обошлось и без служилых…
– Мамулечка, мамулечка! Прочунела Мерджанка, токмо что толковала с ней, – выпалила Марфуша, забегая на широкую дощатую кладку для стирки белья. – Давай я выполощу. Мне сподручней…
– Слава тебе господи! – встав с колен, отряхнув мокрую руку, перекрестилась мать. – Оклемалася? И чтой-то?
– Водицы испила и опять почивает. Память у бедненькой отшибло. Про гости какие-то бредила…
– Ну, бери бабью одежду, она выстиранная. Да бегом обратно, к жиличке. Не ровен час, попросит чего, а никого нет… Форму я сама принесу, нехай трошки на ветру протряхнет.
– Давай и мундир в мешок! – предложила крепкорукая Марфуша.
– Кому я гутарила! – оборвала мать. – Бери и ступай.
Спровадив дочку, Устинья Филимоновна села на край кладки и, подоткнув подол, опустила ноги в прозрачную речную воду, теплую, по-июньски ласковую. Мимо по ясной, слегка изрябленной поверхности сновали на крючкастых лапках жуки-плавунцы, серебристо промелькивала рыбья мелкота, прячась за султанистые, колеблемые течением водоросли. Поодаль, у зеленой стенки камыша, вскидывались рыбины, оставляя широкие круги. И прямо перед взором, кренясь в полете, стремглав проносились голубокрылые стрекозы. Вода приятно обтекала, точно гладила, ступни, и печаль, охватившая душу, исподволь посветлела, навела на воспоминания.
Юной красавицей была Устиньюшка, кровная черкасская казачка, когда в дом ее родителей заявился сват, направленный славной семьей Ремезовых. Приглянулась она герою-казаку и его жене, и решили они взять девицу в свой курень. Сын же их, Илья, невесту не видывал, как и она будущего жениха. За них вели переговоры родители! Сват мотался туда-сюда, выяснил, какое будет приданое, и что пожалуют в ответ родители жениха.
Наконец, договорились.
В назначенный день сват, бойкий пучеглазый казачок, явился с поездом. Он вошел в курень, поднес отцу и матери Устиньи хлеб-соль. Затем попросил отца дать ему руку. Батюшка, перекрестившись, произнес: «Дай Бог в добрый час!» – и, обернув полою чекменя ладонь, подал ее свату. Матушка, отбив три поклона перед образами, сделала то же самое. В курень пригласили Илюшу с товарищами. В ту минуту она и увидела будущего супруга в первый раз! Был он высок и тонок в поясе, по-юношески румян и широкоплеч, смешно подстрижен под «горшок». Очень пригож был собой Илья, и сердце девичье счастливо замерло!
Жених поклонился родителям в ноги. Тетка вывела Устинью за руку и под пение девушек, под старинное причитание: «Ой, заюшка, заюшка; ой заюшка, горностай молодой», – поставила подле парня с левой стороны. Сват соединил их руки! Они в первый раз близко заглянули друг другу в глаза! И оба взволнованно покраснели, смущаясь, застыли на месте. Но сват, бывалый человек, с шутками да прибаутками заставил молодых обносить присутствующих винцом. А напоследок дал выпить из одной чарки и повелел поцеловаться. Этот первый поцелуй означал любовь, позволенную родителями…
А недели через две позыватые, бойкие родственницы с обеих сторон, оповестили о дне рукобитья. На этот раз Илья приехал с родителями и близкой родней. Его, жениха, поставили посередине горницы. Устиньюшку снова подвела тетка с левой стороны от жениха. Родители молодых, по обычаю соединив их руки, поочередно воскликнули: «Дочь! Вот тебе же