Какими только эпитетами, какими громкими титулами его не величают – и «Высокоблагородный патрон», и «Ваше премилосердое Высочество», и «Сердечный наивернейший друг и брат», и «Высокографское сиятельство». И вот уже Виллим Иванович не довольствуется доставшейся ему от незнатного отца фамилией. А потому он стал уже зваться не Монс, а Монс де ла Кроа, ведя свою генеалогию будто бы уже из Франции или из Фландрии. Понятно, что он блефовал, ибо историки точно установили: семейство это худородное происхождения вестфальского, и его притязания на звание галльских дворян неосновательны. Но как же хотелось ему слыть «природным аристократом»! Может статься, не давали покоя камергеру лавры сына конюха, светлейшего князя Александра Меншикова, объявившего себя отпрыском «благородной фамилии».
А прошения, челобитные все множились – они летели к Виллиму Ивановичу – из Москвы, Астрахани, Черкасска, Казани, Сибири, Гельсингфорса, Выборга, Ревеля, Митавы, Риги, а то и от посланников наших и купцов иноземных, что в Вене, Гамбурге, Стокгольме, Париже, Лондоне обретались. Обширность корреспонденции вызвала необходимость образовать целую канцелярию, в коей заправлял делами специально отряженный столоначальник, Егор Столетов. В его подчинении состояло несколько кувшинных рыл. Они-то и читали поступавшие депеши, экстракты из них составляли: ведь разобраться в этом чернильном море – дело зело кропотливое, да и деликатности требовало. Между прочими ходатаями находим и генерал-прокурора Сената Павла Ягужинского, того самого, который в сердцах признался Петру: «Государь, все мы воруем, все, только одни больше и приметнее других».
Надо признать, самым «приметным» казнокрадом той поры Виллим Иванович вовсе не был (если сравнить его стяжательство с аппетитами «полудержавного властелина» Меншикова или же сибирского губернатора князя Матвея Гагарина, то оно покажется сущей безделицей). Тем не менее, не трудами праведными нажил он палаты каменные в Петербурге и Москве, да и недюжинные наделы земельные, к коим благоволившая ему Екатерина прибавляла все новые. Не на камергерское ведь жалованье обзавелся он сонмом челяди и слуг. А откуда взялись в его конюшнях несколько дюжин рысаков и скакунов редких пород – поди как из-за кордона выписаны!
Жил Монс безалаберно, но – на зависть другим! – как-то вольготно, со вкусом. Скаредностью не отличался и водившиеся у него деньжищи с легким сердцем просаживал за карточным столом, в хмельных компаниях и шумных застольях, до которых был охоч. «Это была взбалмошная, поэтическая натура, способная на всякие увлечения, достаточно легкомысленная», – говорит историк. И еще: «Там, где появлялся Монс, вспыхивало веселье, раздавались смех, шутки». Впрочем, в одном пункте он был на диво целеустремленным и педантичным – добивался и добился того, что стал обладателем самой богатой и модной одежды в России. Вообще внешности, убору он уделял огромное внимание, часами занимаясь собственным туалетом. При этом изощрялся как мог – носил туфли с изображением Спасителя, украшал себя жемчугами, надевал то синий, то фиалковый парик. И даже своего крепостного человека отдал на обучение мастеру «паричного дела». «Полюбуйтесь, каким стройным щеголем выглядывает он, – читаем в одном историческом сочинении, – кафтан доброго бархата с серебряными пуговицами обхватывает стройный стан. Кафтан оторочен позументом; на ногах шелковые чулки и башмаки с дорогими пряжками; под кафтаном жилет блестящей парчи, на голове щегольски наброшенная пуховая шляпа с плюмажем; все это с иголочки, все это прибрано со вкусом». А согласно описи гардероба, у Монса наличествовали «камзол черной с бахромою», «пара кофейная, петли метаны серебром», «26 пуговиц, алмазных, в каждой пуговице по одному алмазу», «бешмет желтой с позументами серебряными», «душегрейка полосатая на лисьем меху», «два кружева серебряных на шляпы» и т. д. – всего 160 наименований. Помимо щегольских платьев, сюда включены ценные ткани, утварь, безделушки и прочие предметы роскоши.
Но если свои многочисленные наряды Монс выставлял напоказ, то его любовные приключения, напротив, были скрыты от досужих глаз. И хотя Виллим Иванович обладал манерами донжуана, а его куртуазное поведение обнаруживало рафинированного эстета, – подобно рыцарю, который должен хранить тайну сокровенной любви и служить тем самым даме сердца, он держал свои амурные похождения в строгой тайне. «Любовь может принести огорчение, если откроется, – говорил он. – К чему знать, что два влюбленных целуются?»
Портреты Монса до нас не дошли, тем не менее иные писатели изображают его наружность весьма натурально, не скупясь на «точные» детали. «Бело-розовый, сладкоголосый Монс имел внешность херувима, – живописует Даниил Гранин в своем сочинении «Вечера с Петром Великим», – пухлые губы, тугие щечки, голубые глазки, аппетитно-сдобный батончик, душка». Другой литератор аттестует его «женственно-красивым камергером».
Не знаем, в самом ли деле Виллим Иванович походил на женоподобного херувима (ведь в военных баталиях он как раз проявил свою мужественность). А вот в том, что женщины занимали в его жизни весьма значительное место, сомневаться не приходится. Не случайно его называли «вечно влюбленным». И то был не грубый ловелас – во всех своих амурных делах он был нежным романтиком, хотя нередко ухаживал одновременно за несколькими красавицами. Эта «способность быть любовником всех дам», которую культурологи назовут характерной особенностью щеголя-петиметра, не исключала, однако, рыцарского служения каждой из них.
Он внимал только голосу сердца и не думал о последствиях. Предметом обожания Монса были и княгини Анна Черкасская и Мария Кантемир, и злополучная, впоследствии казненная Мария Гамильтон, и угодливая Анна Крамер, и бойкая, языкастая Авдотья Чернышева. А ведь Виллим Иванович ведал, не мог не ведать (весь двор только о том и судачил), что некоторые из этих дам в прошлом с самим государем любовные шашни водили, а тот (это тоже всем вестимо было) не терпел измен даже бывших фавориток. А уж как крут и на расправу скор был Петр Алексеевич! Может статься, этот фактор опасности придавал романам нашего камергера особую остроту.
Впрочем, не особо страшился Монс, возможно, еще и потому, что был фаталистом и верил во власть потусторонних сил. Как отметил профессор Юрий Лотман, переплетение европеизма и суеверия, вера в приметы было характерно для культуры той эпохи. Это относится не только к рядовым личностям, но и к самому Петру I, который был воспитан в духе уважения к астрологии, был порядочный суевер и заказывал себе гороскопы. И наш Виллим то и дело прибегал к услугам гадателей, хиромантов, колдунов, астрологов. (К слову, такого рода влечение было фамильной чертой семейства Монс – известно, что у Анны, его сестры, были найдены бумаги с магическими формулами и заклинаниями.)
Замечательно, что сохранившаяся гадательная книга, переписанная рукой Монса, пророчила ему победы именно на любовном поприще: «Будешь иметь не одну, но несколько жен различного характера; будешь настоящий волокита, и успех увенчает эти волокитства». И, вероятно, не с чем иным, как с желанием преуспеть в волокитстве связаны его поиски «некоторой травы, которая растет на малой горе, красноголовой, с белыми пятнами, и другой, с синими пятнами, которая растет на песку». Имеются свидетельства, что он носил на пальцах четыре кольца: золотое, свинцовое, железное и медное. Они служили ему талисманами; причем золотое кольцо означало любовь.
Сердце любвеобильного камергера имело не одну владычицу, и в каждой из них он возбуждал острую ревность. Вот будучи в Курляндии, он настолько обаял вдовую герцогиню Анну Иоанновну, что вынужден был оправдываться перед прежней своей пассией: «Не изволите за противное принять, – увещевал он ее, – что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слезы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндскою имею. И ежели я к вам приду, а ко двору не пойду, то она почает, что я для герцогини туда пришел». Впрочем, всех своих метресс он величал прекрасными дамами и для каждой находил слова самые нежные и проникновенные. До нас дошла интимная «коррешпонденция» нашего ловеласа. «Здравствуй, свет моя матушка, – обращается Виллим Иванович к некоей неизвестной зазнобе «слободским письмом» (то есть по-русски немецкими буквами), – ласточка дорогая, из всего света любимейшая; винность свою приношу, для того, что с Вами дружны были; да прошу, помилуй меня тем, о чем я просил». А вот другая его цидулка: «Сердечное мое сокровище и ангел, и Купидон со стрелами, желаю веселого доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? Если бы я знал, что ты неверна, то я бы проклял тот час, в который познакомился с тобою. А если ты меня хочешь ненавидеть, то покину жизнь и предам себя горькой смерти… Остаюсь, мой ангел, верный твой слуга по гроб».
В куртуазной любви наиболее ценной в социальном смысле была слава, достигаемая поэтом, воспевающим свою любовную добычу – даму и чувства к ней. В стихотворстве упражнялся и Монс, облекая сентиментальное чувство в форму галантных виршей. Опусы в эпистолярном жанре он посылал дамам сердца. И не беда, что у этого немца были слабые познания в русской грамматике. Любовные сочинения Монса отличались небывалой легкостью. Писал он стихи и на немецком языке и посылал их императрице, с которой его объединяло внимание к европейской моде и неукротимая тяга к роскоши.
Академик Александр Панченко аттестовал произведения Монса как стихи элегического поэта-дилетанта. «Очень важно, – напоминает ученый, – что теория допускает появление музыки в элегии, а стихотворная продукция XVII – первой половины XVIII века была не столько “говорной”, декламационной, сколько поющейся». Монс исполняет чувствительные нежные романсы, к коим сочиняет музыку, проводит долгие часы за подбором рифм к какому-нибудь «ненаглядному Купидону» или «ангелу души». Страсть, романический вечер, раненое сердце – все это давало материал к сентиментальному посланию. И слагаются чувствительные куплетцы на немецком языке: «Ничего нет вечного в свете, но та, которую люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино!.. Моя любовь – мое горе, так как с тобою я редко вижусь… Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду… Какую силу назначила мне судьба народов? Начатое мною заставляет надеяться… Но к чему послужат мои речи, мои жалобы? Я волнуюсь: то думаю, что сбудется мое желание, то вновь сомневаюсь».