Однако есть и иные суждения. Так, американский историк Джоан Хэслип находит, что и физически, и нравственно, и даже своей ненормальностью Павел походил на Петра III – добрые, благородные чувства сочетались в обоих с жестокостью, злобой и беспощадностью к слабым. Историк Александр Мыльников, опираясь на широкую источниковую базу, приходит к выводу, что «великий князь не только признавал свое отцовство, но и болезненно относился к любым действиям, которые могли бы поставить это под сомнение». С другой стороны, и Павел, почитая в Петре Федоровиче отца, относился к нему с исключительным почтением. Всю свою жизнь он словно тщился подчеркнуть свою глубокую связь с «родителем». Он ему сознательно подражал и восхвалял его. Отсюда и завещанная Петром III отчаянная пруссофилия Павла с ее муштрой и педантством, отсюда и демонстративно помпезное захоронение останков «отца» в монаршей усыпальнице в Петербурге. Роднит императоров и выпавшая на их долю варварская насильственная смерть от недовольных правлением мятежников.
И все же утверждать однозначно, что Павел – сын Петра, как, впрочем, и то, что он – сын Салтыкова, мы не беремся. Как резюмировала крупный исследователь екатерининской эпохи Изабель Де Мадариага, «до настоящего времени трудно определенно сказать, чей же сын Павел».
Отметим, что вопрос о происхождении Павла и, соответственно, всей династии после него был особенно болезненным для Романовых. Признать, что царский род, правивший до того Россией, сменился дворянским родом Салтыковых, было выше их сил. По этому поводу сохранилось следующее свидетельство. Некто назвал в сердцах императора Николая I «сыном ублюдка», отпрыском Салтыковых. Разгневанный монарх стал нещадно бить нахала, и если бы не подоспевшие царедворцы, забил бы его до смерти…
Но вернемся в конец 1754 года. Сразу же после рождения цесаревича Салтыкова посылают в Швецию с радостным известием о появлении наследника престола. Для придворного такого ранга, как Сергей Васильевич, это, несомненно, была почетная ссылка, своего рода опала, призванная утишить нежелательные слухи о сомнительном происхождении Павла, – Елизавета не желала больше терпеть его скандальную связь с Екатериной, а потому удалила от двора. И от двора, как оказалось, он будет отлучен навсегда…
После Стокгольма Салтыкова направили в Гамбург, потом в Париж. Во время своих кратковременных наездов в Петербург он был холоден с великой княгиней, которая однажды тщетно прождала его до трех часов ночи. Переживания Екатерины об измене своего первого мужчины были тем более глубоки, что она почитала его самым близким и преданным ей человеком. До нее доходили неутешительные слухи о многочисленных амурных похождениях Салтыкова; более того, желая повысить свои акции в глазах тамошних красавиц, этот петиметр бахвалился связью с ней и утверждал, что Павел – плод их любви. После этого оскорбленная великая княгиня, по ее признанию, «не могла и не хотела никого видеть, потому что была в горе».
Но Екатерина недаром получила впоследствии имя «Великая». Несчастная любовь, равно как и удручающее одиночество, не сломили ее поистине мощного духа. 10 февраля 1755 года, облачившись в «великолепное платье из голубого бархата, вышитое золотом», она явилась, точнее, возникла при дворе. «Я держалась очень прямо, – говорит она, – высоко несла голову, скорее как глава очень большой партии, нежели как человек униженный и угнетенный».
Позднее ее, создательницу целого института фаворитизма в России, будут упрекать чуть ли не в разврате, называть новой Мессалиной. По этому поводу Екатерина писала Григорию Потемкину: «Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если бы я в участь получила смолоду мужа, я бы вечно к нему не переменилась. Беда то, что сердце мое не хочет быть ни на час без любви». Подобно императрице Елизавете Петровне, Екатерина была щедра и благодетельна в любви (а Салтыкова она именно полюбила), но при этом начисто лишена злопамятства и мстительности. Даже тем фаворитам, которые поступали с ней дурно и оставляли ее, она раздавала деньги, имения, драгоценности и неизменно присутствовала на их свадьбах, празднуемых за ее счет. Такое же великодушие проявила она и к неверному Салтыкову – пожаловала ему в 1762 году 10 000 рублей для выезда из Петербурга в Париж. Чтобы понять всю широту ее души, достаточно сравнить такое поведение с поступками, например, Елизаветы I английской, приказавшей обезглавить нескольких своих фаворитов и соперниц, или королевы шведской Христины, на глазах у которой был казнен один из ее бывших любовников.
Взойдя на российский престол, Екатерина не стала призывать к себе бывшего любовника. «Предполагают, – доносили королю прусскому Фридриху II, – что она нашла это назначение (Салтыкова посланником в Париж. – Л. Б.) самым удобным средством, чтобы удалить его от своего двора и вместе с тем дать возможность жить в довольстве…» Некоторые исследователи утверждают, что дипломатическая карьера Сергея Васильевича вполне задалась; она как нельзя более подходила натуре изощренного интригана. Между тем представители стран, где он был аккредитован, придерживались противоположного мнения. Так, Версальский двор прямо высказал свое недовольство поступками Салтыкова. «Еще недавно он был заключен в тюрьму, – сообщали из Парижа, – как за долги, так и за различные дурные проделки. Покидая тюрьму… он принужден был, как поруку в уплате, оставить во Франции свою жену… Во Франции все его презирают…» Да и сама Екатерина наложила в 1764 году такую резолюцию на ходатайство графа Никиты Панина о назначении Салтыкова посланником в Дрезден: «Разве он еще не довольно шалости наделал? Но если вы за него поручаетесь, то отправьте его, только он везде будет пятое колесо у кареты».
О дальнейшей судьбе Салтыкова известий в печати не встречается – в биографических справочниках не указывается даже год его смерти. Есть сведения только о его жене Матрене Павловне, урожденной Балк-Полевой. До своей кончины в 1813 году она жила в Москве, в собственном доме, на углу Большой Дмитровки. Переулок около этого дома получил название Салтыковский. Она была набожна и регулярно жертвовала средства в Успенский собор. Известно также, что сам Сергей Васильевич совершил по крайней мере один благочестивый поступок: в доставшемся ему от отца сельце Ершово, что под Звенигородом, построил вместо обветшавшей новую церковь, которая простояла до 1829 года.
Мемуарист Шарль Франсуа Филибер Массон говорит, что Салтыков «умер в изгнании». Однако Николай Греч, близко знавший племянника Салтыкова, сообщает, что последние годы Сергей Васильевич «жил в своих деревнях до кончины своей», и называет дату его смерти – 1807 год. Дожив до восьмидесяти лет, не превратился ли он под старость в брюзжащего моралиста – участь многих донжуанов? Вспоминал ли он о шашнях своей молодости, о великой княгине и об обидном приставшем к нему прозвище – демон интриги?
Из щеголей – в меценаты. Семен Нарышкин
Этот представитель роскошного русского барства обладал тем счастливым качеством, которое А. С. Пушкин назвал «необыкновенное чувство изящного». Семен Кириллович Нарышкин (1710–1775) слыл первым щеголем своего времени и одновременно славился «прекрасными сведениями о многих предметах». Это в XIX веке возобладает мнение, что «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей» и щегольство вполне может сочетаться с ученостью. А в русском XVIII веке такой культурно-исторический тип встречался редко (можно указать, пожалуй, лишь на графа Кирилла Разумовского и обер-камергера Ивана Шувалова) и воспринимался как нечто парадоксальное. Ведь бездумный легкомысленный петиметр и ученый-педант (так аттестовали тогда «книжных червей», склонных к схоластическим умствованиям) в итальянской комедии масок, в театре западноевропейского, да и русского классицизма – это два совершенно самостоятельных персонажа. И осознавались они как прямо противоположные. Насколько жалок и смешон педант, выступающий в роли волокиты, блистательно показал Александр Сумароков в комедии «Тресотиниус» (1750), где такой вот несостоявшийся петиметр получил полный любовный афронт. Можно назвать в качестве курьеза лишь одно произведение отечественной словесности (и, что характерно, сатирическое), где фигурируют «педант и петиметр» в одном лице. Литератор Алексей Ржевский в журнале «Свободные часы» (1763, апрель) сообщает, что таковой «за ученейшего человека почитается среди красавиц и вертопрахов», он отчаянно щеголяет латынью, которую незадачливые петиметры не разумеют, а потому («эрго!») соглашаются с его «неоспоримыми» доводами.
Знал ли Семен Нарышкин довольно по-латыни, достоверно неизвестно, но французским и немецким языками он владел вполне свободно. Об этом позаботился его отец, Кирилл Алексеевич Нарышкин (1670–1723), сподвижник Петра I, его ближний кравчий, первый комендант Санкт-Петербурга, потом московский губернатор. Он дал сыну превосходное домашнее образование. Родовитый вельможа, состоявший в родстве с самим государем, Нарышкин-старший стремился воспитать в сыне патриота России и «гражданина Европии», что тогда ни в коей мере не противоречило одно другому. Семен, благодаря своему знатному происхождению, был с ранней юности обласкан и приближен ко двору: при императоре Петре II он получил должность камер-юнкера.
На балах и куртагах он выделялся своей статью, изысканным щегольством наряда во французском вкусе и галантными манерами. «Про него говорили, что в его красоте (а он и впрямь был удивительно красив), – отмечает писательница Елена Арсеньева, – соединялся внешний облик утонченного барина, чрезвычайное изящество и княжеское великолепие. Его не зря сравнивали со знаменитым французским щеголем минувшей эпохи – Людовика XIV – шевалье де Лозеном, в которого до безумия была влюблена Великая Мадемуазель – кузина “короля-солнце” – и которого она заполучила только на склоне жизни». Вдобавок ко всем своим достоинствам Семен был недурной стихотворец и отменный музыкант, что сильно впечатлило любвеобильную красавицу – цесаревну Елизавету. Однако их кратковременный роман вспыхнул в недобрый час и был обречен с самого начала. А виной всему царственный отрок Петр II, смотревший на свою очаровательную тетю с отнюдь не детским вожделением. Незадолго до того, в 1728 году, он выслал вон – на Украину, в действующую армию, первого любовника Елизаветы, камергера Александра Бутурлина (1694–1767), а саму цесаревну подверг негласной опале. Не удивительно, что, прознав о ее амурах с Нарышкиным, этот венценосный ревнивец рассудил за благо избавиться и от нового совместника