чишки особенно докучали им приставаниями и подначками: «Брызгалята, у, у!» или «Бригадирские щенки!», те по команде милого родителя «пали!» стреляли в озорников горохом.
Примечательно, что А. С. Пушкин посчитал феномен Брызгалова значимым в истории отечественной культуры. «Полоумный старик, щеголяющий в шутовском своем мундире, в сопровождении двух калек-сыновей, одетых скоморохами», – записал поэт в своем дневнике и сделал характерное пояснение: «Замеч[ание] для потомства». Так чем же интересен нам, потомкам, этот реликт павловских времен, чей наряд еще в пушкинскую эпоху воспринимался как шутовской? Почему дресс-код Павла I, насаждаемый грубыми полицейскими мерами (гауптвахтой, розгами, ссылкой в Сибирь и т. д.), нашел в его лице столь фанатичного ревнителя? Почему наш бригадир положил остаток жизни на то, чтобы всем и каждому напоминать о «мрачном» царствовании Павла, словно о золотом веке? И знал ли Пушкин о том, что под малиновым мундиром Брызгалова билось сердце злодея?
Сама фамилия Брызгалов – говорящая, ибо в старину прозвание «Брызгало» давали человеку упертому, который, не выслушав собеседника хорошенько, готов был спорить и скандалить – что называется, слюной брызгать в запальчивости. И впрямь, стоило только кому-то высказать при Иване Семеновиче что-то не вполне лестное в адрес императора Павла, тот тут же бросался на обидчика, как на заклятого врага, и с пеной у рта защищал его благословенную память. А все потому, что годы его царствования были для него, бригадира Ивана Брызгалова, желанным и счастливым времечком, когда, казалось, и карьера его задалась, и капризница Фортуна улыбнулась так широко и безмятежно.
Сын зажиточного дворцового крестьянина Тверской волости, он достиг Северной Пальмиры и по протекции дальнего родственника был принят на службу в Гатчинский дворец Павла Петровича, тогда цесаревича, сперва в качестве придворного истопника. Надо сказать, что должность истопника – лакея, следившего за чистотой покоев, существовала еще в Московской Руси и всегда пользовалась особым доверием царя. Она часто служила трамплином для дальнейшего карьерного роста. Новоиспеченный истопник никакими способностями не отличался, в грамоте был не силен, да и красотой не блистал. Вот как живописует его современник: «Физиономия Брызгалова была крайне невзрачная: сухая, морщиноватая, буро-красная, с крючковатым, узким, тонким носом в виде птичьего клюва, белесоватыми глазами, выглядывавшими почти всегда сердито из-под черных широких и густых бровей, слегка напудренных. Прибавьте к этому необыкновенно продолговатый, костлявый, узкий, выдающийся подбородок, всегда тщательно выбритый, да во рту у него торчало несколько зубов желто-бурого цвета, узкие же губы всегда были искусаны, в ранках, иссиня-фиолетовые, точившие из себя кровь, какою нередко была испачкана нижняя часть этого далеко не интересного и не привлекательного облика». Однако великий князь Павел Петрович, которого называли «врагом мужской элегантности», разглядел в Иване Семеновиче скрытые от прочих достоинства и возвысил его, назначив камер-лакеем, а затем и гоф-фурьером своего двора. Когда же сей государь в 1796 году взошел на престол, Брызгалов был пожалован чинами обер-гоф-фурьера и статского советника. Он тогда и женился по уму, взяв себе в супруги дочь придворного служителя Зимнего дворца со знатным приданым. В 1798–1799 годах наш герой в чине полковника командует Санкт-Петербургским гарнизонным полком. Наконец в ноябре 1799 года – пик карьеры Брызгалова! – его производят в бригадиры и назначают кастеляном внутренних дворов с обязанностью наблюдать за поднятием и опусканием мостов, коими был окружен Михайловский замок.
По кончине императора Павла Иван Семенович всю оставшуюся жизнь только и делал, что неустанно курил ему фимиам. Он серьезно утверждал, что дожидается возвращения сего государя из дальнего путешествия и что тогда напляшутся те, кто считал его умершим. Он не пропускал ни одной панихиды по Павлу и падал ниц перед его саркофагом. Весь дом его полнился картинами, гравюрами, бюстами, статуями и статуэтками державного кумира. Казалось, время остановилось для Брызгалова и он замурован в нем, как сонная муха в янтаре. Все-то он мерил старым аршином! По старой памяти ему оказывал покровительство всесильный Алексей Аракчеев и в день ангела Брызгалова, 25 июня, всегда посылал в подарок пакет с ассигнациями. А когда Ивану Семеновичу случалось проходить по Литейной мимо дома этого временщика, он, бывало, спрашивал привратника:
– А что, барон дома?
Ему отвечали, что его сиятельство граф у себя.
– Никакого александровского графа я знать не знаю, я ведаю лишь павловского барона Аракчеева, Алексея Андреевича.
И Аракчеев, хотя и тяготился назойливой фамильярностью экс-кастеляна, принимал его ласково, приказывал подавать водку с закуской и напоследок говорил:
– Не забывай, Семеныч, меня и мою тминную!
Однако наиболее наглядно истовая преданность императору материализовалась в павловском платье Брызгалова, которое тот не снимал сорок лет кряду. О том, что же побуждало Ивана Семеновича рядиться таким экстравагантным образом, мнения разнились. Кто-то видел в этом искреннее проявление любви к императору, иные объявляли Брызгалова помешанным и отказывались искать логику в таких его «диковатых» выходках. Большинство, однако, сходилось на том, что он лишь симулировал юродство и тем самым ловко устраивал свои дела. И были правы: при всей фанатичной любви к Павлу Брызгалов все же стремился извлечь из всего, что связано с памятью о нем, материальные выгоды.
Надо заметить, что бессеребренник – это не про Ивана Семеновича сказано. Он знал, что фасон его мундира оживлял у вдовствующей императрицы Марии Федоровны память о горячо любимом муже, а для Александра I служил немым укором из-за его невольной вины в убийстве отца. И он не преминул этим воспользоваться – добился того, что эти августейшие особы изъявили готовность определить детей Брызгалова в самые престижные учебные заведения Петербурга. При этом оборотистый бригадир, прикинувшись нежным родителем (каковым никогда не был), объявил, что расстаться с детишками никак не сможет, и получил на их «надлежащее воспитание» весьма внушительную сумму. Однако денежки на попечительство прикарманил, а воспитание чад ограничил начатками русской грамоты, которые сам же втемяшивал в их большие и на диво бестолковые головы при посредстве своей знаменитой трости, которую изящно называл «портером»[5].
Брызгалов не гнушался и тем, что давал деньги в рост, а в те времена это почиталось делом презренным. Был он одержим и какой-то неукротимой страстью к попрошайничеству. Причем выпрашивал даже предметы, вовсе ему не надобные. Читать он не любил, а вот у своего давнего знакомца, действительного статского советника Михаила Киселевского, клянчил то книгу, то журнал, то афишку, то какой-нибудь печатный придворный церемониал – откроет титул, глянет на гравированные картинки, прошелестит страницами, и на полку! А как-то выпросил у него «Историю государства Российского» почтенного Николая Карамзина, просмотрел том, да и вернул обратно, сказав, что сказку об Илье Муромце он, «по чувствиям своим, более одобряет».
Когда 7 ноября 1824 года в Петербурге случилось наводнение, ему удалось спасти почти все свое имущество, в том числе и парадный малиновый мундир. Между тем он подал прошение императору Александру I, в коем исчислил свои якобы невосполнимые потери, присовокупив к ним и помянутый мундир, за который просил немалую сумму. И обернул дело так, что будто бы он, Брызгалов, еще и о государственной экономии печется и даже выступает в роли филантропа: «Всепокорнейше прошу повелеть выдать мне на мундир лишь две сотни рублей, – настаивает он, – обходится же он ежегодно казне в три сотни, и таким образом одну сотню я жертвую людям, потерпевшим от ярости водной стихии».
Надо сказать, Иван Семенович часто напускал на себя личину благотворителя и человеколюбца – и все корысти ради. Рассказывали, что он выманил из деревни свою единокровную родню – престарелую тетушку, сестер и племянниц – и поселил их в своей квартире, оказалось, для того, чтобы сэкономить на прислуге, ибо все эти жилицы были разом обращены в кухарок, прачек, посудомоек. И не дай бог такой «нахлебнице» пожаловаться на судьбину: новоявленный их «благодетель» тут же пускал в ход свой «портер». Если же бунтовщица выказывала особую непокорность, то была сопровождаема в полицейский участок. Разумеется, Брызгалов выставлял здесь ослушницу не сродницей вовсе, а своей крепостной. Понятное дело, стражи порядка его высокородию бригадиру верили на слово, так что несчастную после порки посредством «портера» наказывали еще и розгами.
А для владельцев домов, где нанимал квартиры Брызгалов, он был и вовсе сущею язвою – кляузничал, затевал длительные судебные тяжбы, бомбардировал начальство. Его бесконечное ябедничество, доносы так умучили обер-полицмейстера Петербурга Сергея Кокошкина, что тот сделал его имя нарицательным. Это с легкой руки Кокошкина человека скандального, назойливого и придирчивого стали называть «Брызгалов № 2».
Лишь однажды в жизни обратился он из аспида в саму услужливость и предупредительность. И виной тому не оставившая его и в старческие годы изрядная похотливость, что называют, «бес в ребро», в жертву чему он готов был принести все свои дряхлеющие силы. Этот видавший виды амурщик присмотрел себе дочь купца-лабазника, аппетитную пухленькую девицу, годившуюся ему в правнучки, и объявил ее отцу о самых серьезных намерениях. Лабазник был крайне польщен, что дочь его станет почти генеральшею, и охотно благословил сей неравный брак. Жажда собственника настолько овладела Брызгаловым, что он оковал молодуху цепью таких несусветных запретов, перед коими и домостроевские порядки показались бы кодексом женской эмансипации. Он следил за каждым ее шагом, запирал на ключ, не подпускал к ней и женскую прислугу, работу коей, даже самую черную, выполнял сам (очевидцы видели, как его высокородие выносил за женой ночную вазу). И при этом подобострастничал перед ней и отвратительно сюсюкал, вызывая у нее стойкое чувство гадливости. Такое затворничество, отравляемое еще докучливыми ласками сладострастного старца, превратило цветущую деву в подобие мумии и уже через год свело ее в могилу.