Теперь о дальнейшей судьбе Горголи. Император Александр I не смог простить Ивану Савичу участия в убийстве отца, потому карьерный его рост был затруднен, и наш герой вынужден был пойти служить в полицию. В 1811 году он был назначен обер-полицмейстером Санкт-Петербурга и находился на сем посту десять лет, сохраняя при этом благородные гвардейские замашки, а также беспечность и благодушие. Причем современники единодушно отмечают, что некогда мужественный и грозный вояка преобразился в человека доброго, кроткого и всепрощающего. Известен эпизод, когда молодой Александр Пушкин поссорился в театре с неким чиновником, обругав того самыми «неприличными словами». Обер-полицмейстер пытался его усовестить, на что поэт запальчиво отвечал: «Я дал бы ему пощечину, но поостерегся, чтобы актеры не приняли это за аплодисмент». Пушкин понимал, что дерзость по отношению к добросердечному Ивану Савичу останется безнаказанной. Так оно и оказалось. А знаменитый Александр Дюма в романе «Учитель фехтования» (1840) вспоминал о Горголи как об «одном из лучших, благороднейших людей, каких когда-либо знал», и дал ему такую характеристику: «Грек по происхождению, красавец собою, высокого роста, ловкий, прекрасно сложенный, он… являл собой тип настоящего русского барина». Все говорили о нем как о градоначальнике мягком и чутком, свидетельством чему стало обращенное к нему стихотворение, заканчивающееся двустишием:
Как не любить по доброй воле
Ивана Савича Горголи.
Говорят, что когда сей опус попался на глаза Горголи, тот, улыбнувшись, добавил:
А то он вам задаст же соли.
Иван Савич сказал это в шутку, но император Николай I вполне серьезно называл его человеком «строгим и проворным». Из сего следует, что Горголи знал, как хорошо выглядеть в глазах начальства и для пущей важности напускал на себя грозный вид. Кстати, при Николае I Горголи быстро пошел в гору, стал сенатором и дослужился до высшего чина в российской Табели о рангах – действительного тайного советника. Характерно, что в сатирическом ноэле А. С. Пушкина «Сказки» службист Горголи олицетворял собой российское самовластье, ибо от имени государя здесь провозглашалось:
Закон постановлю на место вам Горголи,
И людям я права людей,
По царской милости моей,
Отдам из доброй воли.
И вот что интересно – в глазах некоторых николаевских чиновников Иван Савич вызывал суеверный страх. Так, в 1828 году Горголи ревизовал присутственные места в Пензенской губернии, о чем с содроганием писал местный житель Федор Буслаев: «О нем много шушукались, с соблюдением строжайшей тайны, но в этой тихомолке мне не раз звучало слово “Горголи”, – должно быть, имя того таинственного обозревателя. Невольно сближая это слово с античною Горгоною и Медузою, я представлял себе грозного незнакомца безобразным страшилищем с длинными волосами наподобие змеиных хвостов». Как отмечал литературовед Илья Виницкий, этот мотив Горголи – Горгона созвучен со знаменитой немой сценой из гоголевского «Ревизора». Страшную Медузу, перед которой каменели мифические герои, этот исследователь связывает с окаменением (оцепенением) при встрече грешника с Угрозом Световостоковым, а также обыгрывает сходство имен самого Гоголя и ревизора Горголи. На самом же деле параллель красавца Горголи с безобразной Горгоной совершенно безосновательна, кроме того, как свидетельствуют факты, и в Пензе сей «страшный» ревизор вовсе не лютовал, напротив, нашел местное управление в «хорошем положении» и даже, «отобрав у чиновников частную переписку», не нашел «никаких указаний на противозаконный образ действий губернатора».
Под старость Иван Савич преобразился в святошу и подкаблучника, совершенно обезличенного в семье женой и тремя перезрелыми девицами-дочерьми. Композитор Михаил Глинка, служивший под началом Горголи и бывавший в его доме, вспоминал, что «к суматошным провинциальным приемам все четыре (жена и три его дочери. – Л. Б.) присоединяли страсть говорить весьма громко, так что не только гостей, но и самого генерала заставляли молчать». Когда же Глинка перестал навещать обитель Ивана Савича, то одна из дочерей, Поликсена, имевшая на него амурные виды, затаила обиду и нажаловалась отцу. Что же наш бывший рыцарь Горголи? Он стал совершенно не по-рыцарски то и дело придираться к Глинке и буквально вынудил его подать прошение об отставке. Современники называли Ивана Савича человеком невежественным, а один литератор громко возмущался: «Подумайте, он спрашивал у меня, какова история Карамзина, которой не случалось ему читать!» Забавно, что при этом в 1848 году Горголи был избран… почетным членом Императорской Российской академии.
Впрочем, галантность и молодцеватость не покидали нашего героя до конца отпущенной ему почти столетней жизни. Писатель Владимир Бурнашев, встретивший его уже в 1850-е годы, живописал: «То был из себя генерал ражий, как лунь белый, приветливый и на словах мягкий и учтивый со всяким. Он был очень прыток и ловок… каждый день брал ледяную ванну и тотчас после ванны, едва одевшись на скорую руку, ранехонько из Большой Морской бежал пешком на Васильевский остров… играть в мяч с кадетами, словно парнишка какой-нибудь». При этом одевался этот бывший лидер моды на скорую руку, франтовство и изысканность наряда уже заботили его мало…
Однако как бы ни сложились судьбы самих лансеров, в историю прочно вошли и эта якобинская трость-палица Магницкого, и галстук Горголи. Они несли в себе нечто большее, чем просто модные аксессуары. В них воплотился, опредметил себя дух времени, «дней Александровых прекрасное начало». Любопытен и сам этот культурно-исторический феномен – превращение прогрессистов и революционеров (и не только в сфере моды) в завзятых консерваторов и ретроградов. Но память оживляет картину минувшего: старый Петербург, ротозеи, бегущие по улицам за своими кумирами, и тот резвый расфуфыренный франт, что спешно, на ходу, тщится завязать новомодный галстук от Горголи.
Петиметр говорящий и читающий
В своей программной «Эпистоле о стихотворстве» (1747) Александр Сумароков, намечая пути развития молодой русской поэзии, поставил перед словесниками XVIII века такую задачу:
Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос,
Что целый мыслит век о красоте волос.
Который родился, как мнит он, для амуру,
Чтоб где-нибудь к себе склонить такую ж дуру.
И сам Сумароков, несмотря на то, что, как светский человек, одевался во вкусе того времени весьма модно, был отчаянным противником щегольства, или, как его называли на французский манер, – петиметрства. Американский исследователь Майкл Фехер отметил, что для петиметров «похоть – главный мотив эротической привлекательности; сексуальное удовольствие – вот заветная цель, к которой надо стремиться». По словам же Сумарокова, «презренна любовь, имущая едино сластолюбие во основании». «Презрение петиметрства» он почитал непременной обязанностью «великого человека» и «великого господина». Щеголи служили для него важнейшей мишенью комедийной и журнальной сатиры.
Именно в его произведениях щеголь впервые обретает голос в русской литературе. Мы имеем в виду реплики петиметра Дюлижа, выведенного в комедии Сумарокова «Чудовищи» (1750). «Волосы подвивает он хорошо, по-французски немного знает, танцует, одевается по-щегольски, знает много французских песен; да полно еще, не был ли он в Париже?» – говорят о нем персонажи комедии. Главная черта, которой автор наделяет своего незадачливого героя, – это воинствующее чужебесие. «Я бы Русскова языка знать не хотел. Скаредной язык!.. Для чего я родился Русским! О, натура! Не стыдно ль тебе, что ты, воспроизведя меня прямым человеком, произвела меня от Русскова отца!» – восклицает Дюлиж и напевает легкомысленную французскую песенку, причем песенка эта, по его словам, «всего Русскова языка стоит». Об окружающих Дюлиж судит исключительно «по одежке»: для него человек несветский – дикарь, не стоящий и полушки. Но более всего смехотворна его неукротимая вера в то, что одними своими куртуазными манерами он приносит России неоценимую пользу: «Научиться етому как одеться, как надеть шляпу, как табакерку открыть, как табак нюхать – стоит целова веку, а я етому формально учился, чтоб я тем отечеству своему мог делать услуги». И тут же он клянет «неблагодарное отечество», не признающее его, Дюлижа, этих бесценных «заслуг».
В комедии «Нарцисс» (1750) Сумароков дает образец пародийной панегирической оды, написанной в похвалу самовлюбленному петиметру. Вот эта сцена:
«Нарцисс: …А ода эта сочинена не от моего лица: да будто кто другой мне эту похвалу соплел. Послушайте:
Твоих умильных блеск очей
Во изумленье всех приводит:
Сиянье солнечных лучей
Во оных образ твой находит;
И в виде смертной красоты,
Изображенны зря черты,
Аврора, воздыхая, рдится;
Адонис пред тобой Сатир;
Оставлен Флорою Зефир,
И мать Эротова стыдится.
Тирса: Эта похвала меры превзошла.
Пасквин: Только в меры вошла.
Нарцисс: А мне кажется, что еще не дошла…»
И далее Нарцисс говорит об издании этой оды (по всем правилам щегольства и моды!): «Мне хотелось при этой Оде в заглавии положити свой портрет, да ни написать, ни вырезать никто не в состоянии. Мне думается, что меня и редкое зеркало точно изображает. Едакова человека произвела природа!»
Забавны и незамысловатые резонерства Нарцисса, выдержанные в духе щегольского поклонения красоте: «Разум и премудрость потребны школам; золото и серебро великолепию, чин гордости; а красота любви, на которой все сладчайшие мира сего основаны утехи».
Другая комедия Сумарокова «Пустая ссора» (1750) примечательна тем, что в ней впервые воспроизводится своеобразный жаргон российских петиметров. Мы не будем специально останавливаться на этой теме (ей посвящены работы академика Виктора Виноградова, Бориса Успенского, Виктора Живова, Елены Биржаковой и др.). Отметим лишь, что такая макароническая речь очень напоминает разговорную практику некоторых современных американских и германских русскоязычных эмигрантов, с той лишь разницей, что она ориентирована не на английские и немецкие, а на французские языковые модели. Вот, к примеру, диалог щеголя и щеголихи – Дюлижа и Деламиды: