1
Колотубин поднес к глазам бинокль. Везде одно и то же: наметенные или словно насыпанные продолговатые песчаные холмы, которые называют барханами.
«Барханы, — повторил несколько раз про себя Колотубин. — Звучно и красиво зовутся горки сыпучие… Барханы! Вроде что-то дорогое, бархатное, ласкающее. А на самом деле препротивный мелкий песок… Барханы, барханы, век бы вас не видеть!»
Первые дни похода в песках Степан часто въезжал на вершину бархана, тревожно всматривался в даль — не видно ли там конца песчаным сугробам? Ему никак не верилось, что такое нагромождение песка может тянуться бесконечно. Колотубин просто думал, что песок — это дно высохшего моря и они вот-вот выйдут на берег. Но берег все не показывался. Однообразие стало таким утомительным и нудным, что порой приходили на ум всякие невеселые мысли о топтании на одном и том же месте. А проверить никак нельзя, все похоже вокруг. Так было позавчера, вчера, сегодня и так будет завтра и послезавтра и послепослезавтра… Нет ни деревьев, ни домов, ни какой-нибудь земляной горки или там простого камня. Нет ничего, ни единой приметы, с чем бы можно было сравнить, от чего можно было бы расстояние отмерить, за что мог бы зацепиться человеческий взгляд…
А конь все шел и шел, покачивая своей большой головой, словно он все понимал и знал, что только в движении есть жизнь, что надо беречь силы и идти бесконечной тропой, чтобы выбраться из этих гиблых сухих мест.
— Товарищ комиссар, можно вас на минуту?
Колотубин опустил бинокль и посмотрел на подъехавшего. То был Малыхин, восседавший на плотной, как и он сам, пегой лошади. Степан чуть улыбнулся уголками губ, странно было видеть моряка верхом на коне.
— Что у тебя?
— Дело есть, комиссар.
— Можешь выкладывать, если не секрет.
— Секрета нет, но желаю, чтобы выслушал без посторонних.
В голосе начальника особого отдела, твердом и властном, вдруг прозвучали тревожные нотки. Колотубин насторожился, стал вглядываться в лицо моряка, но оно, как и обычно, было хмурым. Колотубин хлестнул плеткой коня. Они отъехали за поросший бугорок, спустились в неглубокую лощину.
— Говори. — Комиссар придержал коня.
Малыхин молча полез в нагрудный карман, вынул небольшую потертую красную книжицу и протянул ее Колотубину.
— Вот возьми, комиссар. Партбилет…
— Чей?
— Мой…
Колотубин взял партбилет, раскрыл и, пробежав глазами первую страницу, с открытым уважением посмотрел на вечно хмурого моряка.
— Вот не думал! Ты, Валентин, выходит, пораньше меня вступил в партию.
Малыхин смотрел куда-то в одну точку, сосредоточенно, не видя ничего вокруг, и эта сосредоточенность выдавала трудную внутреннюю борьбу, суровую и бескомпромиссную, и Колотубин видел, вернее, догадывался, что моряка гнетет сознание навалившейся, как гора, острой вины.
— Оступился, комиссар, судить меня надо трибуналом…
— Что такое? Выкладывай!
— Груля… ну, тот матрос, которого в Александровском шлепнули… Помнишь?.. Степан?
— Как же не помнить! — Колотубин повертел в руках плетку, словно на рукоятке было что-то важное написано.
— Поторопились тогда…
— Что? — Колотубин готовился услышать все что угодно, только не такое признание.
— Поторопились, говорю.
— Ты же, Валентин, первый тогда… Доказывал, настаивал… Требовал! А сейчас, что же, выходит, передумал? Или жалость заговорила?
— Дело казалось чистым, как вымытая бутылка. Насквозь все видно, с какой стороны ни посмотри. И доказательства налицо: убитый радист, пораненный Звонарев, разбитый радиоаппарат. И коммунист Кирвязов свидетельствовал. Потом мне боец принес листок от записной книжки, где вместо букв цифрами сообщение написано… Подобрал возле рации… Какие еще тебе доказательства! Потому и настаивал, чтобы шлепнуть гада. По долгу службы настаивал!..
— А теперь что изменилось, другие доказательства имеешь?
— Ничего не изменилось, Степан, абсолютно ничего не изменилось. Только одна маленькая загвоздка вышла, — Валентин смотрел тяжелым взглядом. — Она и лишила меня душевного штиля, сдула к чертовой матери спокойствие и уверенность, поставила в душе все вверх тормашками. Потому и пришел к тебе.
И Малыхин рассказал. После расстрела матроса он снова перебрал, дотошно пересмотрел имущество Грули, перерыл немудреный скарб в матросском сундучке, обитом жестью, перещупал каждую складку на новом бушлате и застиранной робе. Конечно, нигде он не нашел той злополучной записной книжки, откуда вырвана страница. Она исчезла, словно ее вышвырнули за борт. Но Малыхин по опыту знал, что, если Груля работал на деникинскую разведку или там еще на кого, все равно он не мог уничтожить записную книжку: без нее как без оружия, в ней должен храниться шифр. Малыхин надеялся найти книжицу, и тогда, может быть, удастся прочесть тайну сообщения, которое наверняка успели передать по радио. Но, как ни старался чекист, так она и не нашлась. Сам же Груля, когда ему Малыхин показывал вырванную страницу с зашифрованным письмом, только грубо ругался, говорил, что не там, где надо, он ищет врагов.
Вещи матроса Малыхин роздал, сундучок взял Темиргали, а самовар, хотя на него было много охотников, достался Чокану. А винтовку Грули Малыхин держал при себе. Заткнул дуло, чтобы не попал песок, обернул в кусок портянки затвор и положил на дно повозки. На всякий случай при себе держал.
Вчера такой случай подвернулся. Те двое, которых нашли полуживыми в песках, отошли, стали на людей похожими. Не захотели быть нахлебниками, попросились в строй. У одного, у Мурада, винтовка была, а другому, что с нерусской фамилией, надобно было дать оружие. Малыхин и решил отдать ту, матросову. Не вскрывать же ради одной винтовки ящик. Тут-то он вспомнил, что из винтовки стреляли и ее надобно хорошенько почистить. На глазах Джэксона он вынул затвор и был крайне удивлен тем, что в магазине была полная обойма, а в стволе находился один патрон, с целым, неразбитым капсюлем.
Малыхин вынул патрон, повертел в пальцах, подержал на ладони. Патрон тускло поблескивал. А в голове вихрем взметнулись мысли. Малыхин поднял винтовку, заглянул в дуло — оно было чистым, без нагара и копоти!.. «Неужели из винтовки никто не стрелял?!» Позабыв про стоявшего рядом Джэксона, Малыхин намотал на шомпол белую тряпицу и вогнал в ствол, старательно прошелся от выходного отверстия до патронника. А когда вытащил ту тряпицу — она оказалась лишь запыленной…
— Меня словно током шарахнуло, — признался Малыхин комиссару. — Из винтовки той матрос Груля не стрелял… А я своего брата моряка к стенке!..
— Погоди, не казнись. Разобраться надо.
— Виноват я — и все!
— А кто же тогда поранил руку Звонареву?
— Теперь не знаю… Конечно, не сам себе.
— Но кто-то же стрелял в него? Это факт наглядный. — Колотубин вернул Малыхину красную книжицу: — Билет спрячь и не кидайся им, ясно! Надо будет — отберем. Не забывай, Валентин, что тут ты партией поставлен на серьезную должность, и мы с тебя спрос будем иметь на полную катушку! Так и знай! И если в отряде живет гнида и до сих пор ее не распознали, она ходит в нашем красноармейском обличье, то только с тебя, чекиста, с особого отдела, весь наш спрос. В стельку расшибись, но найди и выковыряй паразита, сломай ему хребет. Это тебе и по службе задание и партийное.
Малыхин бережно спрятал в карман партбилет. Его темное, хмурое лицо просветлело, а в глазах появилась кремневая твердость. Моряк постучал своим крупным, как гиря, кулаком по деревянной луке седла:
— Слово балтийца… Слышь, Степан?.. Найду гниду! Есть подозрения… Проверить надо.
Колотубин протянул руку и пожал ладонью кулак моряка:
— Верю! — И потом добавил: — А как выйдем к своим, доставим ценности и оружие, тогда пусть партийная комиссия разберется в степени твоей вины, да и не только твоей… На нашей совести смерть матроса.
В тот же вечер, на привале, Колотубин долго советовался с Джангильдиновым. Они, сев на коней, как обычно, перед кратким сном объезжали походный лагерь. Рассказ комиссара встревожил Джангильдинова, заставил, словно брошенный пучок сухих стеблей в костер, с новой силой вспыхнуть чуть угасшее беспокойство.
2
Когда вдали, в прозрачной линии струящегося по горизонту марева, вдруг явственно заблестела ровная полоса, похожая на озерную гладь, бойцы отряда привычно зачертыхались: опять солончак, или, как его тут называли, шоры…
Через несколько часов, когда караван приблизился, блестящая полоса разрослась в длину и ширину, и самое примечательное, она стала заметно блекнуть, сереть. А потом полоса как-то сразу потемнела, появился коричневый оттенок выжженной солнцем глины.
— Мать честная, земля! — воскликнул радостно Круглов, скакавший в головной группе.
— Кажись, кончились наши песчаные муки, — облегченно вздохнул солдат-фронтовик, пулеметчик, и на его исхудалом лице шевельнулись большие запорожские усы. — К земле мы привычные люди…
Лишь на монгольском лице Токтогула не дрогнул ни один мускул, только в раскосых глазах задумчиво темнели зрачки. Что говорить и зачем говорить, когда скоро увидим. Барханы становились все ниже, как бы уменьшаясь в росте, пока не стали пологими холмиками, поросшими редкими метелками ковыля и высохшей колючки. И за теми пологими песчаными холмиками открывалась неоглядная ровная глинистая площадка, гладкая, как вымазанный хозяйкой пол в хате. Только он под солнцем весь потрескался. Глубокие щели мириадами морщин разбежались в разные стороны.
Всадники въехали на глинистую шершавую землю, и копыта лошадей звонко зацокали, словно у них под ногами была охваченная первым морозцем степь. После долгой тишины, когда лошади бесшумно месили песок, цоканье копыт показалось теперь оглушающе звучным, бодрящим и родным. Но вскоре от него еще больше защемило сердце.
— Гиблая земля, — грустно произнес Круглов, — даже колючки на ней, мертвой, не растут.
— Это же такыр, — сказал Токтогул. — Так земля такой называется. Такыр.
Далеко впереди, чуть видные человеческим глазом, скакали бойцы разведки, оттуда лишь приглушенно доносился ровный стук копыт.
На такыр въехала новая группа всадников, которую возглавлял аксакал Жудырык. Он иногда склонялся, подолгу рассматривал однообразную глинистую землю, чему-то улыбался, довольный, и ехал дальше.
— Чудной старик, — сказал Круглов. — Как он тут дорогу находит, когда кругом такая ровность, даже глазу зацепиться не за что?
— Почему ничего нет? — Токтогул вытянул руку: — Смотри сюда, видишь побитый земля… Тут лошадь ходил, много груз нес. А вот тут верблюд шел… Понимай надо, тут караван ходи, давно-давно ходи, тут дорога.
— Токтогул, а ты все видишь! — Круглов нагнулся, придерживаясь рукой за седло, и внимательно разглядывал землю. — Верно, вроде выщербины махонькие…
— Каждый живой свой след имеет, каждый тень имеет. Без след и без тени нет ни человек, ни лошадь, ни баран, ни верблюд, ни маленький жук, — пояснил Токтогул. — Пастух глаза имей, пастух след читай, как ты книгу читай.
Такыр все разрастался и разрастался. Проходили один километр за другим, а края все не было видно. Солнце тихо, словно его осторожно спускали на лебедке, начало двигаться к закату. Лучи его стали хлестать по лицам. Бойцы надевали фуражки набок, закрывали щеки козырьком, но это мало помогало. Сидевшие на повозках и арбах как-то еще приспосабливались, они могли сесть боком, повернуться спиной к огненному шару.
А всадникам приходилось совсем туго, от лучей никуда не денешься. Несколько человек соскочили с лошадей и торопливо шагали рядом, прячась за крупом. Но пешим за конем не угонишься долго, от быстрой ходьбы потели сразу, и жажда еще сильнее царапала сухое горло…
Баклажки и железные бачки у многих были почти пусты. До колодца, до привала еще далеко, да и никто не знал, сколько там окажется воды. Хватит ли на всех хоть но малой порции? Не повторится ли позавчерашняя история, когда подошли к степному колодцу, вырытому в лощине, окруженной барханами, спустили ведро, а там лишь влажный песок… Воду строго делили, выдавая из бочек и кожаных мешков — бурдюков, что везли на подводах и на верблюдах. В первую очередь поили коней, потом — бойцов, по кружке на брата…
От унылой степи несло жарким, сухим духом, казалось, что на этой равнине, страшной своей пустотой, земля просохла до самого далекого нутра и выпарила все жалкие остатки влаги. Она стала тяжелой и плотной, словно камень, и с немой тоской смотрела на пустое небо потрескавшимися и спекшимися губами.
Только поздним вечером, когда солнце сделалось огромным и тяжелым, налилось сухим малиновым цветом и стало тихо тонуть вдали, на краю такыра, окрашивая небо и землю в красноватые оттенки, подошли к одинокому колодцу. Рядом стояла невысокая кибитка, связанная из камышовых стеблей и обмазанная глиной, которая местами, особенно около двери, поотвалилась.
В кибитке было пусто, валялась запыленная драная циновка, на которой дремала, свернувшись калачом, темно-серая с пятнами большая змея. Она подняла голову, яростно зашипела, когда заглянули внутрь мазанки. Два бойца отпрянули от двери, предостерегающе крича:
— Не подходь, гадюка там здоровенная!
Токтогул соскочил с лошади и, сжимая камчу, направился к двери. Круглов сорвал со спины винтовку, поспешил за ним. К окну кибитки, держа винтовки, подбежали красноармейцы. Но их помощи не потребовалось. Токтогул ловкими ударами камчи прикончил змею.
Потом он вытащил ее на солнце и, вынув нож, быстро содрал с гадюки кожу.
— Зачем тебе шкура? — спросил Круглой, наблюдая за его работой.
— Обтяну ею рукоятку камчи. Будет красивая.
Круглова интересовал больше колодец, чем змеиная шкура, и он пошел к темной дыре, обнесенной невысоким глиняным валом. Там уже толпились бойцы. Колодец оказался глубоким, веревки пришлось связывать. Воды в нем было вдосталь. Наверх подняли почти три сотни полных бурдюков, потом пошла мутная жижа.
Аксакал Жудырык велел прекратить черпать жижу:
— Пусть источник отдохнет до нового солнца, соберет воду.
Вода была на удивление холодной и с привкусом горечи и соли. Но ее пили с жадностью. Чокан поставил самовар, и возле медной утехи Грули долго толпились с кружками охотники хлебнуть свежего кипятку.
Малыхин дважды подходил к самовару и издали наблюдал за чаепитием. Бойцы смеялись, шутили, а у него на душе было пасмурно. Он смотрел на поблескивающий в темноте отсветами костра медный самовар и вспоминал веселого и сердечного моряка, к которому он, Малыхин, почему-то тогда питал неприязнь. То ли за беспечную веселость, то ли за острое и складно сказанное слово… Но прошлого не вернуть, только печаль в сердце застыла накипью, и ее не сковырнуть до конца дней жизни.
3
Бернард Брисли не был трусом, но чем дальше уходили в пустыню, тем отчетливее выступал страх за собственную жизнь. Конечно, он никогда не думал и не подозревал, что обыкновенный и, как иногда любили говорить люди его круга, «презренный животный инстинкт самосохранения» может брать верх над разумом. Мохнатый и дикий, древний как мир, этот инстинкт охватывал душу своими щупальцами и заставлял учащенно колотиться сердце. Выжить, выжить во что бы то ни стало!..
Несколько дней назад он только смутно чувствовал пробуждение инстинкта и даже слегка посмеивался над собой: «Вот никогда бы не думал, что у меня могут просыпаться детские страхи!»
Но когда одолели глинистую равнину и на краю такыра, там, где начинается редкий саксаульник, наткнулись на белесые скелеты пятерых людей и чуть в стороне — лошадей и верблюдов, у видавшего виды Бернарда по спине пробежал неприятный холодок.
Он видел, как сошел с коня охотник Жудырык, как упал на колени и долго бормотал странные восклицания на своем варварском языке. Сначала Бернард думал, что аксакал просто причитает над прахом людским, но через некоторое время бойцы отряда передавали из уст в уста:
— Старик знавал тех людей!
Джангильдинов тоже сошел с коня и стал рядом с аксакалом в скорбном молчании. Колотубин последовал его примеру. В густой, как шерсть, жаре глухо звучали слова Жудырыка, который по имени обращался к каждому скелету, и от его голоса становилось жутко. Пустыня показывала свое угрюмое могущество.
Бернард, не слезая с верблюда, молча рассматривал скелеты, на которых кое-где местами еще держалась истлевшая одежда, ржавый кинжал, позеленевшие патроны и полусгнивший ковровый мешок. Из его дыр бойцы высыпали на жаркий песок вспыхнувшие огненными бликами золотые монеты…
— Они ушли десять лет назад в благородную Хиву, у них был большой караван, — тихо вспоминал Жудырык. — Меня тоже звали, особенно вот он уговаривал. — Аксакал показал на скелет человека с короткими ногами, рядом с ним лежало поржавевшее охотничье ружье. — Обещал хорошо платить… Они ушли в Хиву, и больше никогда и никто их не видел. Такова воля аллаха!.. Только с тех пор никто не ступал по этой тропе на Устюрт.
И снова старый охотник вздымал руки к небу, подносил ладони к лицу и проводил ими по щекам и бороде, как бы совершая омовение, и глухим гортанным голосом произносил слова молитвы.
Потом, немного успокоившись, Жудырык долго рассматривал кости, бродил вокруг, в редких зарослях саксаульника, и на бугристых песках читал следы разыгравшейся много лет тому назад трагедии…
Испокон веков пустыня говорила с человеком языком следов. Она лежала перед зоркими глазами охотника, словно раскрытая книга на песке. Пусть прошло много зимних дождей и пронеслось много песчаных бурь. Они стерли подробности, убрали следы стервятников и мелких хищников, что лакомились доставшейся им добычей. Однако пески сохранили следы большой беды. И Жудырык был первым, кто за прошедшие десять лет их увидел и прочел.
— Караван шел не в Хиву, а уже возвращался назад, в родные края. Люди шли довольные, везли женам и родственникам подарки, а в ковровых хурджумах прятали деньги, — тихо рассказывал Жудырык, словно трагедия разыгралась на его глазах. — Но на Устюрте караван стал пленником безмолвных барханов и сухой степи. Пустыня шутить не любит, потому она так сурова и малоприветлива. Она круто обошлась и с пятью несчастными. У них кончилась вода, а до колодца было далеко. Нет, они не сбились с тропы, они шли правильно. Только их лошади устали, а верблюды обессилели. Но люди шли по тропе к такыру, они знали, что там есть колодец.
Здесь, в саксаульнике, пятеро остановились на последний ночлег. Зарезали верблюда и выпили его кровь. Вот он лежит, голова у него откинута. Но кровь не утолила жажды… Кони тоже не могли двигаться, и пришлось их прикончить. Несколько дней путники питались сырым мясом, но примчался афганец — песчаная буря.
— Отец, почему вы решили, что пришел большой ветер?
— Посмотри на голову каждого. Видишь, они закрыли свои лица платками и полами халатов, от которых остались истлевшие кусочки.
— Вижу, отец.
— Теперь смотри, как они лежат. Так близко друг к другу ложатся на склоне бархана, когда надвигается буря.
— Отец, значит, их засыпало песком?
— Верно, сын, и я тоже сказал, что они стали пленниками пустыни. Они были мудрые люди и правильно легли, только потом ветер переменил направление, а никто из пятерых не знал о том. Они лежали под песком и ждали конца бури и начала спокойствия. А дикий ветер собрал много песка и сделал здесь большой бархан. Очень большой бархан. Песок лег им на спины, и они не смогли двигаться. Такова воля аллаха, он похоронил их в песках.
— Отец, а куда девался тот бархан?
— Через три или четыре весны сюда снова пришел сильный ветер и распушил высокий бархан, разровнял пески. Открыл людей, открыл саксаул. И тогда эти саксаулы, заснувшие в песках, стали оживать. А люди не имеют длинных корней, чтобы питаться соками земли. Они потеряли жизнь… Аллах ее дал и аллах взял.
Откуда ни возьмись, появилась черепаха. Крупная, похожая на большой плоский камень, она выползла из-за корявого ствола саксаула. Тускло поблескивал толстый глинисто-серый панцирь. Вытянув морщинистую, старушечью голову, она равнодушно проковыляла на корявых лапах мимо скелетов, ухватила стебелек засохшей травы и двинулась дальше.
Бойцы молча смотрели на жительницу пустыни, которая, возможно, была очевидицей трагедии.
Жудырык собрал уцелевшие вещи и оружие погибших, переложил в свою сумку деньги, взял немного истлевшей одежды:
— Повезу родственникам… Пусть плачут и знают, что их мужья и отцы стали пленниками песков…
Красноармейцы вырыли просторную яму и погребли останки несчастных.
4
Бернард размеренно качался на спине верблюда, а перед глазами у него все еще белели человеческие скелеты и огненными бликами отражало солнце никому не нужное здесь золото…
День проходил за днем, а Бернарда по-прежнему преследовали гнетущие мысли. Ведь не исключено, что так же, как те пятеро степняков, в песках будут лежать сотни участников проклятой экспедиции и, самое главное, его собственный скелет. А мистеры из Восточного отдела Британской разведки не поймут, не оценят этой жертвы, преспокойно отправят его досье в архив.
Он уже несколько дней не смотрел на свой маленький компас, он и так знал, что отряд движется не на юго-восток и не просто на восток, а круто взял на север, туда, где лежит Аральское море, а за ним — Актюбинский фронт.
Бернард понимал, что им необходимо действовать. Действовать, не теряя дней, действовать быстро и решительно, чтобы задержать отряд, замедлить его продвижение. На дне сумки лежали завернутые в темную плотную бумагу маленькие белые таблетки и порошки. Их надо лишь незаметно опустить в колодец. Двух-трех таблеток достаточно…
А о себе он уже позаботился. Четыре армейские фляги припасены, а объемистый бурдюк приторочен к седлу барона Краузе. Воды хватит им, как он раньше полагал, на первое время, пока подойдут всадники, посланные генералом.
Но у него не хватало сил решиться. Слишком суровой и безмолвной лежала вокруг пустыня и смотрела темными глазницами высохших черепов…