1
Плато Устюрт простиралось огромным унылым такыром, только здесь слежалая глинистая белесая почва не имела паутины многочисленных щелей-морщин, лишь кое-где была усеяна ржавой галькой. Растительности почти никакой, изредка одиноко торчали высохшие колючки, редкие метелки бледно-серой полыни и сиротливые, чахлые кусты боялыча и биюргуна. Куда ни глянешь — везде ровная поверхность, припыленная белесой гипсовой пудрой, однообразная и безжизненная. Только легкое дуновение ветра метет мелкий песок и пыль и завивает их воронками да изредка, неуклюже переваливаясь, катятся прошлогодние кусты перекати-поля.
Это была самая глинистая и самая нищая земля, какую только видели бойцы за свой многодневный поход. И плоские блюдца высохших солончаков, и потрескавшиеся огромные площадки такыров лежали на их пути, как родимые пятна пустыни и сухой степи. Их проходили, и снова двигалась навстречу пустыня с зыбкими барханами, похожими на застывшие волны, песчаными буграми, на которых росли рощи саксаула, низины с полузасохшей травой…
А здесь — бескрайняя пустота. Пески тоже были пустыми, но каждый понимал, что на то они и пески. Даже на бугристых местах, ступив ногой, бойцы пробовали тонкую пленку покрова и видели оранжево-бурый мелкий песок. Что возьмешь с него? На Устюрте совсем иное дело. Перед глазами была земля. Нищая, глинистая. Она, казалось, собирала и хранила, не остывая, жар солнца, как мать хранит печаль о погибшем сыне, и давно позабыла обо всем ином. Горько было смотреть на мертвую и глухую равнину, бесплодную и жесткую.
Караван шел и шел через одинаковое голое пространство, окруженный безмолвием и равнодушием земли.
Красноармейцы, измученные постоянной жаждой, казалось, перестали обращать внимание на равнину, они научились дремать в седлах и спать на тряских арбах. И часто, когда их еще не сморил сон, закрыв глаза, вспоминали они далекие и невероятно простые места, где растут леса и раздолье трав, где много обыкновенной воды. И в реках, и в колодцах, и в лужах, что переливаются голубыми блестками после обильного дождя.
Дробный стук конских копыт, монотонное, заунывное поскрипывание колес, давно не мазанных дегтем, тихий, приглушенный говор усталых людей и одинокая гармоника нарушали вечное безмолвие равнины. Караван шел дальше, а сзади снова смыкалась густая тишина, и лишь встревоженный тушканчик, обычно юркий и подвижный, любопытный до крайности, одиноко стоял возле своей норы. Он, привстав на задних лапках, застыл, чем-то похожий на человеческое существо, большеротый и короткорукий, и смотрел огромными выпуклыми, словно в очках, глазами на уходящий караван, над которым вилось легкое облако пыли…
2
Джэксон, закрыв глаза, лежал на высокой арбе и кожей лица ощущал легкое, едва уловимое дуновение, что исходило от вращающихся огромных колес. Рядом, накрывшись шинелью, дремал мадьяр Янош Сабо. Его длинные ноги в обмотках, словно жерди, торчали с краю арбы.
Джэксон и Мурад сначала располагались на этой арбе, но ярый кавалерист-туркмен никак не желал «ехать, как женщина». Он уговорил Сабо обменять беспокойное место в седле на тихую жизнь пассажира арбы, на что мадьяр охотно согласился.
Они подружились сразу, едва Джэксон попал в интернациональную роту экспедиции. Янош знал слабо русский и немного английский, благодаря чему почти свободно разговаривал с Сиднеем. Янош при каждом удобном случае вспоминал свой Будапешт, широкий Дунай и красавцы мосты, но которым бродил со своей невестой три года назад, до отправки на фронт, до пленения…
Худощавый и жилистый, с мягким взглядом спокойных карих глаз и выпуклым большим лбом, он скорее напоминал учителя, чем слесаря. Янош работал на Будапештском машиностроительном заводе. Сабо трудно переносил жару и постоянно жаловался на изнуряющую жажду, утверждал, что у него за время похода «высушилось тело и кожа присохла к костям», и потому считал лучшим способом сохранить оставшиеся силы, еще нужные революции, — спать как можно дольше. И он, едва трогались в путь, располагался на арбе рядом с пулеметом, накрывался с головой толстой солдатской шинелью, и вскоре доносилось его ритмичное похрапывание.
Сидней, честно говоря, завидовал мадьяру, его умению спать в таких тряских условиях: арба противно дрожала и подпрыгивала на каждой кочке, да еще к тому же заунывно скрипела огромными колесами. Джэксон несколько раз пытался последовать примеру своего нового товарища, но у него ничего не получилось, он не мог заснуть. Часами лежал с закрытыми глазами, но сон не приходил, а в голову лезли всякие непрошеные мысли и тоска по далекой родной Америке.
Если Джэксону и удавалось вздремнуть на арбе, то потом на привале он не мог заснуть до полуночи, ворочался и чертыхался. Так было и вчерашней ночью. Сон не приходил. Слева и справа, разостлав на жесткой земле шинели или войлочные подстилки, спали бойцы. У тлеющего костра, обхватив винтовку, сидел и клевал носом дежурный. Он то и дело звучно зевал и потягивался, изо всех сил боролся с навязчивым желанием прилечь и окунуться в сладкую нежность сна.
Сидней, чертыхнувшись в который раз, стал рассматривать перед собой темное, почти черное замшевое небо, на котором низко над землей и удивительно ярко светили крупные звезды. Он долго смотрел на ковш Большой Медведицы, на голубое сияние Полярной звезды, похожей на осколок льда, на красный Марс, большие и малые звезды, и ему вдруг небо показалось огнями гигантского города, вроде Нью-Йорка…
Нахлынули воспоминания, далекое стало близким… Вот он, молодой и сильный, выходит на ринг, тренер снимает с него халат и легонько подталкивает ладонью: «Давай, Сид!» Из противоположного угла под рев публики, выставив кулаки, обтянутые пухлыми боевыми перчатками, нагнув голову, идет противник… Все это было, было… Повторится ли когда-нибудь?
Сна нет и скоро не будет. Сидней поднялся и, осторожно шагая через спящих красноармейцев, побрел в степь. «Надо устать, надо немного походить, — говорил он сам себе. — Целый день без движения… Пройду две-три мили, тогда и сон сам ко мне явится».
И он пошел в степь. Ходил долго и в темноте, в стороне от привала, проделал упражнения на ходу, попрыгал на носочках, провел несколько раундов «боя с тенью»…
Стояла глубокая ночь, когда Джэксон возвращался к своему костру. После легких боксерских упражнений он устал, хотелось пить и отдохнуть. Джэксон подумал: пару глотков можно сделать, но не больше — фляга его почти пустая. Ему и Мураду пока выдавали еще двойную порцию воды, однако и ее не хватало.
Джэксон отвинтил крышку, поднес ко рту. «Только два глотка, — приказал он-сам себе. — Только два».
Он выпил три глотка. Просто не мог удержаться. Теплая и горьковато-соленая вода, казалось, лишь слегка смочила глотку и не утолила жажды. «С полведра выхлестал бы сразу, если бы представился случай», — подумал боксер.
Вдруг неподалеку от повозок появились две тени. «Видно, тоже бессонница мучает, — решил Джэксон. — Не спится людям!» Он хотел было уже выйти к ним навстречу и поболтать, как до него донеслись английские слова. Сидней на секунду замешкался: неужели в отряде есть англичане? А он, оказывается, не знал. Вот хорошо, есть с кем поговорить на родном языке!
Но выйти из тени арбы к разговаривающим он не успел. Сидней уловил смысл странного разговора и сразу насторожился. Джэксон приник к арбе и не сводил глаз с неизвестных. Те говорили приглушенно, почти шепотом, однако до Сиднея долетали отдельные фразы, смысл которых был весьма ясным. Джэксон оторопел: в отряде зреет какой-то заговор или готовится какая-то диверсия… Оба обвиняли друг друга в нерешительности, то и дело звучало слово «золото», один другому что-то упорно доказывал.
Джэксон опустился на землю, лег между колесами и, стараясь не шуметь, тихо пополз к говорящим. На одном он разглядел командирскую кожанку. Другой, высокий, был в гимнастерке.
— Малыхин пригласил меня к себе, посадил на повозку и не отпускал до привала, все расспрашивал, вернее, допрашивал об истории на форте.
— Все о том остолопе моряке? — спросил тот, что был в кожанке.
— Да, все о нем. По нескольку раз переспрашивал, интересовался подробностями. Боюсь, что им стало что-то известно.
— Это исключено.
Джэксон полз беззвучно, как ящерица, вытирая животом землю. Малыхина он знал. Начальник особого отдела отряда. Хмурый и неприветливый моряк. Малыхин в первые дни тоже дотошно выспрашивал Джэксона и Мурада: что, и как, и почему… Тошнило от его назойливых вопросов! И в то же время его можно было понять: служба у него такая.
— А если Малыхин станет допрашивать и тех солдат, что находились возле радиостанции?
— Они ни черта не знают, барон, — ответил человек в кожанке.
Джэксон удивленно насторожился: барон! Еще одна новость! Неужели высокий в гимнастерке настоящий барон? Или, может быть, это его прозвище?
— Но они видели, как туда первыми вошли мы с тобой.
— Ты прав, вполне может быть. — Человек в кожанке немного помолчал, потом тихо сказал, словно приказывал: — Малыхина придется послать в гости к предкам.
— Шуму много будет.
— Можно и без шума. У нас же есть порошок, действует мгновенно.
— И ты думаешь, он станет пить из наших рук? — В голосе высокого сквозило недоверие. — Он хитрее нас с тобой.
— Пить, конечно, эта скотина красная не будет. Но есть другой способ, о нем хорошо написал великий Шекспир в «Гамлете».
— Отравленные шпаги? — неуверенно спросил высокий боец.
— В следующий раз, если нам представится возможность, дорогой барон, я с удовольствием прочту вам лекцию, мы более подробно поговорим о великих английских писателях, и в частности о Шекспире. — В голосе человека в кожанке звучала плохо скрытая насмешка. — Сейчас просто некогда. Лишь напомню высокообразованному барону, что датского короля, отца принца Гамлета, отправили к праотцам элементарно примитивным способом. Ему влили в ухо некий настой, вроде разведенного нашего порошка, когда тот изволил почивать. Малыхин не царственная особа и поэтому должен даже гордиться, что мы его убираем таким способом, не так ли?
У Джэксона сердце застучало тревожными толчками. Убрать Малыхина! Чего захотели! Пусть этот хмурый квадратный моряк был Сиднею не по душе, но он помешает убийству. Кулаки сжались сами собой. Джэксон пожалел, что при нем нет никакого оружия. Он смерил боксерским оценивающим взглядом обоих. Придется начинать с того, что в кожанке, с главного.
— Поручаю вам, барон…
— А если я не желаю лезть головой в петлю?
— Я приказываю!
— Поменьше надменности и побольше разума, сэр! Обстоятельства сложились так, что мы в этой дикой пустыне равноправные партнеры.
— Заткни глотку. Ты служишь нам! — грубо оборвал человек в кожанке.
— Вы забываетесь, господин англичанин! Я дворянин, мои предки…
— Дерьмо ты и твои предки…
— Что вы сказали?! Повторите!
Джэксон в темноте увидел, как в правой руке барона, отведенной назад за спину, тускло блеснуло лезвие короткого кинжала. Это заметил и тот, в кожанке, он примирительно произнес:
— Ну что ж, если вы настаиваете, можно и как равные… Мы грыземся из-за каких-то пустяков. Право, Малыхин не стоит того, чтобы мы портили друг другу нервы. Сделайте шаг назад и спрячьте нож, барон, меня все равно им не запугаете.
— Сначала решим, кому убирать чекистскую гадину.
— Тогда по-джентльменски, бросим жребий.
— Согласен, только тут ни черта не видно. Не разберешь, где орел, где решка.
— У меня есть спички.
— Зажигать не стоит.
— Английские моряки решают спор просто. Ломают спичку. Кому достанется головка, тот и пойдет выполнять приказ.
Человек в кожанке сунул руку в карман и вдруг резко отскочил в сторону. В его руке вместо спичечной коробки оказался маленький браунинг. Щелкнул предохранитель.
— Один из нас уже почти разоблачен, значит, ему надо выходить из игры, — сухо и холодно произнес он по-английски и в следующую секунду закричал по-русски громко и отчаянно: — Стой, белая сволочь! Не уйдешь!
И один за другим тишину разорвали гулкие выстрелы. Джэксон, словно подброшенный пружиной, вскочил и большими скачками бросился к ним.
3
Последние дни Малыхин не спал ночами. Он устраивался неподалеку от колодца и до самого рассвета нес вахту, не смыкая глаз, следил за темной дырой в земле, из которой черпают воду. Он нутром чуял, что непойманная гнида будет пытаться забросить какой-нибудь яд. Ведь вода — самое уязвимое место в отряде. Ее не хватает и дают по строгой норме. А если лишить отряд на один, на два перехода этой самой влаги, то начнется тоскливая кутерьма. Верблюды еще, может, и будут шагать, но лошади груз не потянут. А самое главное — выйдут из строя люди.
Он пытался говорить об этом со Звонаревым. Но московский чекист только ухмылялся, словно видел перед собой человека, у которого не все благополучно в черепной машине.
— Ну и ну! — прикладывал Звонарев ко лбу Малыхина свою ладонь. — Поостынь, наконец. Грулю ведь давно кокнули.
— А бурдюк, может, покойничек вспорол?
— Случайность какая-то. Подумаешь, один бурдюк… Может, кто оплошал из бойцов или воды сверх нормы взять хотел, а ему помешали. Но если ты хочешь, Валентин, займусь этим делом. В Москве почище дела раскрывали…
— Валяй.
Однако Звонарев не успокоил его. Малыхину по-прежнему по ночам досаждали недобрые предчувствия. И он продолжал дежурить у колодцев.
Малыхин осунулся и похудел. Щеки ввалились и, как он сам говорил, «стали прилипать к зубам». На широком морском ремне перетянул пряжку, сделал новую дырку. Валентин не обращал внимания на свое здоровье. Его, как и прежде, грызла насквозь неотвязная мысль, что он до сих пор не разоблачил скрытого гада, притаившегося в отряде. Такой тип опаснее мины замедленного действия. Враг вертится рядом. Но кто же он?
Валентин вновь и вновь — который уже раз — вспоминал каждое слово моряка Грули, обвиненного в предательстве. Перечитывал свои короткие записи. Теперь он начинал верить моряку… Иван Звонарев вроде бы вне подозрения. Свой брат чекист, пулю тогда получил… Но вместе с ним был еще и Кирвязов. И странно: Кирвязов находился и там, где свалился в пропасть верблюд и разбился ящик с золотом. Золотые монеты собрали все до единой. Только потом, как передавали ему свои люди, Малыхину стали известны любопытные подробности. Бойцы-киргизы, разделывавшие тушу верблюда, с удивлением говорили, что в его теле не нашли ни пули, ни ее следов. Впрочем, они могли и ошибиться. Но все это одни разговоры. Предположения. Подозрения. А фактов, доказательств — никаких.
Малыхин сегодня пригласил Кирвязова к себе. Тот спешился, привязал коня к кольцу, приделанному к задней стенке повозки, влез на повозку и, расположившись на тюке полушубков, подробно отвечал на все вопросы. Даже заинтересованность проявлял. А на потемневшем и слегка вытянутом, осунувшемся лице, в спокойных блеклых глазах — и доверие, и озабоченность, и готовность помочь, и, черт возьми, каменное спокойствие. Можно было даже подумать, что ведет допрос не Малыхин, а он, Кирвязов.
И все ж Малыхин нашел, за что зацепиться. Кирвязов — о том Валентин несколько раз спрашивал по-разному — утверждал одно: он первым вошел к радисту в форте Александровский, а там уже находился Груля. Малыхин ухватился за эти слова. Он знал наизусть рассказы свидетелей-бойцов: в радиостанцию первым вошел Звонарев, и в него стрелял моряк, уже убивший радиста…
Опять задачка с одним неизвестным… Впрочем, в суматохе боя трудно запомнить, кто за кем бежал. Надо, наконец, поговорить и с самим Звонаревым. Уж больно он чистоплюем оказался. Все ножичком под ногтями ковыряет. И рожа холеная. А главное — с Кирвязовым якшается.
Малыхин лежал на куске кошмы, ковыряя в зубах. Еще днем он загодя настругивал себе зубочистки. Проклятая баранина застревала у него меж зубов и набивалась в дупла. Мучение сплошное. Мясо вареное так ему опротивело, что дальше некуда. С какой охотой похлебал бы наваристого матросского борщика да выдул бы дюжину кружек компота!
Темнота в степи наступала быстро. Едва тусклый красный шар солнца тонул за горизонтом, после коротких сумерек приходила ночь. Густая и душная, словно тебя накрыли с головой медвежьим тулупом. Дыхнуть нечем. Постепенно стихал обычный гомон, бойцы, утомленные дневным переходом и зноем, засыпали быстро. Коноводы отводили лошадей, отпускали пастись верблюдов. Только караульные бодрствовали у тлеющих костров.
Вдруг зашуршала галька, послышались чьи-то шаги. Валентин повернул голову и в темноте, при бледном свете звезд сразу опознал знакомый силуэт. Среди спящих красноармейцев, осторожно выбирая дорогу, шел комиссар.
«Тоже беспокойства полная голова, — подумал уважительно о нем Малыхин. — И ночью отдыха нет».
Колотубин подошел к начальнику особого отдела и присел на корточки:
— Не спишь?
— Вроде еще нет.
— Подвинься.
Степан лег рядом. Поговорили шепотом о том о сем, о всяких мелких обыденных делах насущных, каких всегда полно в походе.
Малыхин хотел было вновь поделиться своими думами, но не стал: ведь задачку он пока так и не решил. Зачем наводить тень на московского чекиста и бойца-партийца. Свернули самокрутки. Покурили. Потом Колотубин положил свою крепкую ладонь на плечи Малыхину и сказал тихо, в самое ухо:
— Ты сейчас дрыхни до середины ночи, а потом меня сменишь.
Малыхин удивился: откуда тому известно про ночные дежурства? Комиссар как будто в самую душу заглянул и все там вычитал. Валентин даже словом ему о том никогда не намекал. И он нарочно, словно не понимает, о чем идет речь, спросил:
— Ты, Степан, к чему это?
— Не прикидывайся, насквозь вижу. Хватит одному лямку тянуть, дело общее у нас.
— А ты откуда все взял?
— По глазам твоим, чертяка, за версту видно, что ночи не спишь. Круги синие легли, вроде бы тебе фонарь подвесили.
— Всевидящий ты, как святой, — улыбнулся Малыхин, и на душе у него стало тепло.
— Ладно, ладно, дрыхни. После середины ночи разбужу.
Валентин с удовольствием закрыл глаза, впервые за неделю представился случай по-настоящему вздремнуть. Правда, он спал, вернее будет сказать, пытался приучить себя спать на тряской повозке днем, но от такого спанья только башка становилась чугунной и гудела, как колокол, и нудно ныло тело.
— Спасибо, братишка…
И Малыхин, едва опустил веки, сразу уснул, погрузившись в теплую и ласковую нежность.
«Отключился в момент, — сочувственно подумал о нем Колотубин. — Вымотался крепко, видать, на одних нерпах держался. Спи, друг, спи… Нам с Джангильдиновым тоже не сладко даются каждые сутки, но мы с ним по очереди успеваем подрыхать».
Колотубин лежал на боку и ощущал, как от земли шла теплота, словно зимою от разогретой лежанки. Над головою тихо мерцали огромные, необычно яркие звезды. Он никак к ним не мог привыкнуть, хотя уже какую неделю идут пустыней. Все кажется, что звезды нарочно спускаются над степью и на своем мигающем языке, пока еще непонятном, но чем-то похожем на телеграфные тире и точки, разговаривают с Землей. На каторге, в Сибири, Степан слушал многих ученых-революционеров. Один даже, помнится, как-то повел разговор об иных мирах, о жизни на других планетах.
Степан смотрел на звездное небо, на светлую полосу Млечного Пути, всю утыканную малюсенькими, как острие иголки, светящимися точками, и думал-гадал, где же там в пространстве, на какой звезде есть человеческая жизнь. Он выискивал звезды неяркие, бледные, потому что на ярких звездах никакой жизни быть не может, там сплошное огненное море, как в доменной печи, где клокочет расплавленный металл.
Вдруг сбоку, чуть в стороне, где стояли арбы и повозки, раздался крик человека, потом грохотнули один за другим два выстрела.
Колотубин рывком вскочил на ноги ж, расстегивая деревянную кобуру, пригнувшись, побежал на выстрелы. Впереди него большими скачками, с винтовкой наперевес, мчался Чокан. Лагерь пришел в движение. Бойцы вскакивали, сонные и злые, яростно щелкали затворами.
Малыхин сначала не понял, что произошло, не мог сразу скинуть цепкую пелену сна, здорового и крепкого. Но через секунду уже овладел собой и с наганом в руке бежал к темнеющим повозкам, чертыхаясь и матерясь. За все время один раз прикорнул, и — на тебе! — самое главное произошло без него.
Там уже была толпа. Оттуда слышалось:
— Задержали переодетого беляка!
— Одного ухлопали!
— Двоих задержали!
Когда Малыхин, работая плечами, протолкался в тесный круг, то увидал Колотубина и белесого красноармейца с американской фамилией, которого нашли в песках вместе с туркменом Мурадом. Тот, мешая русские и английские слова, быстро говорил комиссару, размахивая руками, как бы показывая:
— Они сволочь! Два сволочь! Я их бил по-боксерски…
Одиноко вспыхивали спички, зажженные красноармейцами, и при их неярком свете Малыхин увидел на земле распростертых Кирвязова и Звонарева. При виде Кирвязова у Валентина как-то стало легче на сердце: «Попался, голубчик!» Но вот Иван Звонарев… Опять он с Кирвязовым! Видно, не случайно.
— Это нокаут, — пояснил Джэксон. — Понимаешь, боксерский нокаут.
— Ты их убил?
— Зачем убивать? Боксерский нокаут, понимаешь? Удар — бах! — и голова совсем пьяный… Два сволочь, белый гад! — возбужденно говорил боксер, связывая поясным ремнем Звонарева. — Вяжите барона.
Принесли пучки сухого боялыча, он вспыхнул ярким пламенем, стало светло. Чокан накинулся на Джэксона:
— Ты что, в своем уме, американский шайтан! Это же чекист. Большой человек! Большой начальник!
— Он враг. Совсем не чекист. Я сам слышал! Сидней говорит правду-матерь, товарищ.
Чокан, оттолкнув боксера, хотел было уже развязывать руки Звонареву. Но тут Кирвязов, раненный в грудь, пришел в себя и крикнул, указывая на Звонарева:
— Братцы, эта белая зануда меня хотела прикончить!
— Сам ты белая гадость! Барон! Хотели Малыхина отравить! — не унимался Джэксон и повернулся к помрачневшему Чокану: — Давай веревку!
Пришли Джангильдинов и Жудырык, бойцы расступились перед ними. Выслушав боксера, Алимбей нахмурился: американцу трудно было не верить, так искренне он негодовал. Но Джангильдинов также хорошо, кажется, знал чекиста Звонарева, который всегда отличался непримиримостью к врагам. Знал и Кирвязова, исполнительного бойца и партийца.
— Сами разберемся, товарищи.
Малыхин энергично замахал руками на обступивших бойцов:
— Расходись, ребята! Расходись! Досматривайте сны, братишки!
Через несколько минут около костра стало пусто. Бойцы отправились досыпать. Остались лишь часовые, Колотубин, Малыхин, Джэксон. Колотубин подбросил в костер сухих стеблей.
— Выкладывай, товарищ, как было дело? — спросил Джэксона Малыхин.
Сидней, немного волнуясь, снова повторил свой рассказ. И про бессонницу, и про прогулку, и неожиданно подслушанный разговор на английском языке. И о ссоре между Кирвязовым и Звонаревым, о том, что чекист почему-то называл Кирвязова бароном, и как Звонарев стрелял в Кирвязова, а он, Сидней, бросился на него, выбил браунинг и двинул так, что тот свалился мешком, и потом пришлось еще стукнуть Кирвязова, который, хотя и был ранен, кинулся сзади с кинжалом на боксера.
И только теперь собравшиеся обратили внимание на то, что на спине красноармейца, у левой лопатки, темнело на гимнастерке расплывающееся пятно.
Малыхин сразу сообразил: этот американец, получивший удар в спину, врать не будет. Звонарев — гнида.
Окончательно помог разобраться в ночном происшествии сам Бернард. Приходя в себя после нокаута, еще в полубессознательном состоянии, он вскрикнул на своем родном языке:
— Что со мной!.. Ужасно трещит голова… Бой, принеси виски с содовой!
Джангильдинов больше уже не сомневался. У московского «чекиста» оказалось безукоризненное лондонское произношение, которым он, Алимбей, при всем старании так и не овладел во время своих скитаний по свету.
— Слышали?! Чисто английский! — выпалил Джэксон. — Водки просит. Голова, говорит, совсем плохой…
Малыхин, до последней минуты доверявший этому человеку, которого, как и все, принимал за чекиста, с трудом сдержал себя, чтобы не прикончить оборотня.
— Вы верите мне? — с надеждой в голосе закричал Кирвязов. — Видите, кто белая иностранная гадина!
— Брехня все! Сплошная брехня! — вдруг заорал Бернард, который окончательно очнулся и, яростно ругаясь, стал требовать, чтобы ему развязали руки. — Я имею особые полномочия Всероссийского чека, или мандата моего не видел? Кого слушаете? Американскую гидру, подосланную в отряд?
— Ты уже очухался? — спросил Малыхин.
— Хотели прикончить, сволочи!.. — Бернард выругался, вспоминая и бога, и душу, и мать. — Напали на меня!
— Кто?
— Еще спрашиваешь, кореш! Вот они перед тобой. Только одного я успел поранить, а второй меня сзади стукнул по кумполу… Вот он, гад, американская гидра, скалит зубы!
Джэксон удивленно поднял брови, и его лицо вытянулось. Выходит, он, Сидней, вместе с Кирвязовым замышлял убийство начальника особого отдела, а Звонарев подслушал их. Ну и ну! Такого коварства он еще не встречал.
— Кто говорил про Шекспира? Кто хотел яд наливать в ухо товарищу Малыхину, говори?
— Конечно же, ты, американская сволочь! — Бернард приподнялся, повернулся к Малыхину: — А ну, кореш, скорей распутай руки, я сам придушу эту стерву!
— История повторяется, — произнес многозначительно Колотубин, молчавший до этого. — Опять те же…
Малыхин сразу понял, на что намекает комиссар. Там, в форте Александровский, на радиостанции находились Звонарев и Кирвязов, они обвинили честного матроса Грулю. Теперь снова те же, Звонарев и Кирвязов. Только на сей раз ранен Кирвязов, а пострадавшим может оказаться Джэксон…
— Да, я есть американец, честный американец! — Сидней негодовал. — А ты есть гадина, чисто говоришь на английский язык, без акцента! Откуда тебе известно английский язык, если ты русский пролетарский человек? Учить язык дорого стоит!
В доводах Джэксона была железная логика: действительно, откуда русский работяга Иван Звонарев может знать английский язык?
Бернард в ответ яростно ругался и обещал сообщить в Москву самому Дзержинскому о своем незаконном аресте и телесных повреждениях.
Колотубин подошел к Джэксону и положил тому на плечо ладонь:
— Мы тут сами разберемся, товарищ. Мы тебе верим! Иди отдохни, перевяжи рану. Завтра снова нелегкий путь!