Следовательно, спорим ли мы об абортах или о сожжении флага, мы апеллируем к высшему авторитету — отцам-основателям или авторам Конституции, чтобы они указали нам верное направление. Судья Скалия, например, считает, что необходимо следовать исходному смыслу, и если мы будем строго придерживаться этого правила, значит, будем уважать демократию.
Другие, как судья Брейер, не оспаривают важности исходного смысла понятий. Но они настаивают, что исходный смысл иногда ставит слишком жесткие рамки и что в особо сложных случаях, в особо жарких спорах мы должны учитывать контекст, историческую обстановку и практические последствия принимаемого решения. Если придерживаться этой точки зрения, нужно согласиться, что отцы-основатели разъяснили нам, как надо думать, но вот что надо думать — это уже наше дело. Ведь у нас своя голова на плечах, наши доводы и наши мнения, на которые мы и должны полагаться.
Кто же прав? Я вовсе не против позиции судьи Скалии; действительно, во многих случаях язык Конституции абсолютно ясен и вполне применим. Нет нужды спорить о частоте проведения выборов, о возрасте президента или о том, что избранные на должность судьи обязаны как можно строже придерживаться ясного значения того или иного текста.
Более того, я разделяю почтение, которое строгие конституционалисты питают к отцам-основателям; я и сам думаю, понимали ли основатели важность того, что они совершили? Ведь они не просто написали Конституцию вскоре после революции; они обосновали ее в «Записках федералиста», провели через процедуру ратификации, дополнили «Биллем о правах», и все это за каких-то несколько лет. Мы сейчас читаем эти документы, и они кажутся настолько незыблемо верными, что легко поверить, будто они созданы если не божественным вдохновением, то уж по крайней мере естественным правом. Поэтому я уважаю убеждение судьи Скалии, и не его одного, что наша демократия должна рассматриваться как нечто окончательное и незыблемое; а также мнение фундаменталистов о том, что если мы будем неуклонно следовать первоначальному смыслу нашей Конституции и сохраним верность правилам, принятым еще отцами-основателями, то добьемся успеха и все наши старания будут вознаграждены.
И все же я разделяю взгляд судьи Брейера — наша Конституция не застывший, а живой документ и должна рассматриваться в контексте постоянно изменяющегося мира.
Да и может ли быть иначе? Текст Конституции содержит основополагающий принцип о том, что правительство не имеет права подвергать нас незаконному обыску. Но она ничего не говорит о взглядах основателей на обоснованность извлечения информации из компьютера, что широко практикуется в Управлении национальной безопасности. Текст Конституции требует защищать свободу слова, но он не объясняет нам, как эту свободу следует понимать во времена существования интернета.
Далее, хотя Конституция в основном написана совершенно четко и ясно, наше понимание ее важнейших положений, таких как пункты о надлежащей правовой процедуре или о равной защите законом, со временем сильно изменилось. Буквальное толкование Четырнадцатой поправки, скажем, совершенно определенно допускает дискриминацию по половому признаку и даже расовую сегрегацию, а к такому равенству вряд ли захочет вернуться кто-нибудь из нас.
И наконец, тот, кто пожелает разрешить наши современные споры, прибегнув к строгому толкованию Конституции, обязательно столкнется с еще одной проблемой: ведь и сами основатели, и те, кто принимал Конституцию, яростно спорили о значении своего шедевра. Не успели высохнуть чернила в рукописи Конституции, как заговорили не только о менее важных положениях, но и о самых первых статьях, и не только второстепенные, но и виднейшие деятели революции. Спорили о том, сколько власти должно иметь общенациональное правительство, чтобы управлять экономикой, чтобы отменять законы штатов, чтобы формировать действующую армию, чтобы управлять долгом. Спорили о роли президента в заключении договоров с зарубежными странами, о роли Верховного суда в законотворческом процессе. Спорили о значении таких элементарных прав, как свобода слова и свобода собраний, а в некоторых случаях, когда какому-нибудь штату угрожала опасность, все эти права легко и просто игнорировались. С учетом того, что мы знаем обо всех этих словесных баталиях, когда бесконечно перезаключались союзы и тактика борьбы менялась прямо на ходу, трудно представить себе, что двести лет тому назад какой-нибудь судья мог быть уверен, что точно знает намерения отцов основателей.
Некоторые историки и теоретики права идут еще дальше в своих возражениях против строгого толкования Конституции. Они утверждают, что Конституция появилась на свет совершенно случайно, что она составлялась не строго методично, а горячо и не слишком обдуманно; что мы никогда не узнаем «истинных намерений» отцов-основателей по той простой причине, что намерения Джефферсона были совершенно другими, чем намерения Гамильтона, а намерения Гамильтона сильно отличались от намерений Адамса; и так как правила Конституции соответствовали времени, месту и целям людей, их создававших, то наше толкование этих правил будет неизбежно отражать те же обстоятельства, те же яростные споры, те же императивы, пусть и облеченные в высокопарные фразы, которые характерны для фракций, правящих до сих пор. И точно так же, как я признаю все достоинства строгого толкования, я вижу определенную привлекательность в разрушении мифа, в убеждении, что текст Конституции не так уж жестко ограничивает нас, что мы можем защищать наши собственные ценности, не особо привязываясь к дремучим традициям давнего прошлого. Это свобода релятивиста, нарушителя правил, подростка, который открыл для себя, что его родители не образец совершенства, и научился дурачить и того и другого, — то есть свобода отступника.
Но даже и такое отступничество совсем меня не удовлетворяет. Может, я слишком привязан к мифу основания, чтобы с легкостью его отвергнуть. Может, подобно тем, кто отвергает Дарвина и придерживается теории разумного замысла, я предпочитаю верить, что кто-то всем рулит. В конце концов, я не перестаю задавать себе один и тот же вопрос: допустим, в Конституции речь идет только о власти, а не о принципах и мы только поправляем и дополняем ее со временем. Почему же тогда наша собственная республика не только оказалась жизнеспособной, но и стала, так сказать, типовой моделью для многих процветающих ныне государств?
Ответ, к которому я прихожу и который отнюдь не оригинален, требует некоторого сдвига метафор, чтобы демократия представлялась не домом, который надо построить, а беседой, которую надо провести. Под этим углом зрения гениальность замысла Мадисона не в том, что он снабдил нас расписанным порядком действий, наподобие того как архитектор последовательно создает проект дома. Он наметил лишь общие контуры, дал общие правила, и следование этим правилам совершенно не гарантирует построения справедливого общества и единодушного мнения о том, что верно, а что нет. Эти правила не решают, хорош или плох аборт, должен ли он быть решением женщины или регулироваться законодательством. Точно так же они не утверждают, что школьная молитва перед уроками — это лучше, чем вообще никакой молитвы.
Рамки, установленные нашей Конституцией, лишь упорядочивают те методы, которые мы используем в спорах о будущем. Весь хитроумный механизм — разделение властей, сдержанность и уравновешенность, федеративные принципы и «Билль о правах» — волей-неволей вынуждает нас к беседе, к «совещательной демократии», в которой все граждане вовлекаются в процесс проверки своих идей жизнью, убеждения других в своей точке зрения, создания союзов. Так как власть в нашем обществе сильно размыта, процесс законотворчества в Америке вынуждает нас принять как данность, что мы не всегда бываем правы и иногда необходимо поменять решение; он заставляет нас постоянно пересматривать наши мотивы и наши интересы и предполагает, что как отдельное, так и общее мнение одновременно и точны, и весьма ошибочны.
Факты истории подтверждают эту точку зрения. Ведь если основателями и двигал какой-нибудь единый порыв, это наверняка было отрицание любого абсолютного властителя — короля, теократа, генерала, олигарха, диктатора, большинства, кого бы то ни было, в общем, любого, кто делает выбор за нас. Джордж Вашингтон именно поэтому отказался от короны Цезаря и не стал переизбираться на третий срок. Гамильтон не последовал этому порыву и поэтому не смог возглавить Новую армию; после принятия законов об иностранцах и подстрекательстве к мятежу из-за этого же пострадала и репутация Адамса. Именно Джефферсон, а не какой-нибудь либеральный судья шестидесятых годов призывал к возведению стены между Церковью и государством, и если мы отказались следовать этому призыву и избежали тем самым революций через каждые два-три поколения, то только потому, что Конституция уже обеспечивала надежную защиту против тирании.
Отцы-основатели выступали не только против абсолютной власти. В самой структуре, в самой идее упорядоченной свободы содержался отказ от абсолютной истины, от непогрешимости любой идеи, идеологии, теологии или «-изма», тиранического общества, которое повернет будущие поколения на единый, неизменный курс, подтолкнет большинство и меньшинство к инквизиции, погромам, тюрьмам, джихаду. Основатели, конечно же, верили в Бога, но в согласии с духом Просвещения верили в разум и чувства, которыми Бог наделил их. Они с подозрением относились к любой абстракции и любили задавать вопросы, поэтому в нашей ранней истории теория всегда поверялась фактом и целесообразностью. Джефферсон способствовал усилению власти нашего общегосударственного правительства даже тогда, когда он призывал к разрушению и уничтожению этой власти. Адамсовский идеал политики, основанной исключительно на общественном интересе, по сути политики без политики, устарел раньше, чем Вашингтон оставил свой пост. Да, взгляды основателей вдохновляют нас до сих пор, но именно их реализм, их практичность, гибкость и любознательность обеспечили жизнеспособность Соединенных Штатов.