Дерзость надежды — страница 19 из 71

Признаю, что все эти мои рассуждения о Конституции и нашем демократическом процессе весьма и весьма умеренны. Может показаться, что я пою хвалу компромиссу, умеренности и продуманности, что я оправдываю принцип «ты — мне, я — тебе», соглашательство, эгоизм, казенные кормушки, паралич и неэффективность власти — всю эту малоаппетитную политическую кухню, о которой никто не желает знать и которую наши журналисты всегда называли коррупцией. Но, думаю, мы ошибались, предполагая, что осмотрительность в демократии подразумевает отказ от наших высоких идеалов или от стремления к общему благу. Ведь Конституция гарантирует нам свободу слова не только для того, чтобы мы орали как можно громче, не слушая при этом своего собеседника (хотя у нас есть и такое право). Она дает нам возможность подлинного обмена идеями, когда «столкновение партий» происходит в целях «обеспечения осмотрительности и продуманности», своего рода рынка, на котором в спорах и прениях мы можем расширить свои горизонты, изменить свою точку зрения и в конце концов достигнуть не просто соглашения, но соглашения разумного и честного.

Конституционная система сдерживания и уравновешивания, федерализма и разделения властей вполне может привести к образованию групп, преследующих свои узкие интересы, но этого не происходит. Размывание власти может заставить эти группы учитывать интересы других и вообще со временем поменять представление о собственных интересах.

Отказ от абсолютизма, заключенный в самой структуре нашей Конституции, иногда играет с нашими политиками злую шутку — кажется, что у них нет вовсе никаких принципов. Но почти во всей нашей истории именно Конституция поощряла сам процесс сбора и анализа информации, а также споры, в которых рождался пусть не самый лучший, но верный выбор не только средств для достижения наших целей, но и самих этих целей. Выступаем ли мы за или против компенсационной дискриминации, за или против молитвы в школах, мы должны сверять наши идеалы, взгляды и ценности с реалиями повседневной жизни, чтобы в свое время их сменили пересмотренные, улучшенные новые идеалы, уточненные взгляды, углубленные ценности. Как писал Мадисон, именно этот процесс и привел к появлению Конституции — воззрение, что «человек обязан придерживаться своих убеждений постольку, поскольку он уверен в их правильности и истинности, и должен быть всегда открыт силе аргумента».

В общем и целом Конституция представляет собой своего рода ориентир, по которому мы сверяем чувства и разум, идеал личной свободы и требования общественной жизни. Удивительно, сколько лет она уже прослужила нам. В первые дни союза, в годы депрессий и мировых войн, в годы радикальной перестройки экономики, продвижения на Запад, в годы, когда миллионы иммигрантов высаживались на наших берегах, наша демократия выжила и теперь процветает. Конечно, годы войн и упадка становились для нее временем испытаний и, без сомнения, множество испытаний предстоит ей и в будущем.

Но всего по одному вопросу общий язык не был найден, и более того, отцы-основатели вообще отказывались говорить об этом.

Если говорить словами историка Джозефа Эллиса, то Декларация независимости, возможно, и была «переломным моментом мировой истории, когда все законы и взаимоотношения между людьми, основанные на принуждении, были навсегда уничтожены». Но этот дух свободы, по мысли основателей, не распространялся на рабов, которые обрабатывали их поля, заправляли их постели, нянчили их детей.

Совершенный механизм Конституции был призван охранять права граждан, достойных членов политического сообщества Америки. Но те, кто не входил в этот круг, никак не защищались, — ни коренное население, договоры с которым оказались бессильными перед судом завоевателей, ни чернокожий Дред Скотт, который вошел в Верховный суд свободным человеком, а вышел из него рабом.

Дальновидность демократов могла быть достаточной для распространения права голоса на белых, не имеющих собственности, и впоследствии на женщин; логика, аргументы и американский прагматизм, может быть, и облегчили боли роста экономики великой нации и уменьшили религиозные и классовые трения, ставшие настоящим бичом других стран. Но одна лишь дальновидность не могла предоставить свободу рабам или освободить Америку от ее первородного греха. В конце концов цепи пришлось разрубать мечом.

Что же это говорит о нашей демократии? Существует научная школа, которая видит в отцах-основателях только лицемеров, а в Конституции — предательство великих идеалов, заявленных в Декларации независимости, и которая согласна с первыми аболиционистами в том, что Великий компромисс между Севером и Югом был чуть ли не договором с дьяволом. Сторонники более привычных взглядов настаивают, что все компромиссы Конституции, касающиеся рабства, — например, искоренение духа аболиционизма из первого варианта Декларации, пункт о трех пятых, о беглых рабах, об импорте, о запрещении прений, которые ввел двадцать четвертый Конгресс по любому вопросу, касающемуся рабовладения, сама структура федерализма и Сената — были необходимостью, насущным требованием для создания союза; что, не сказав ни слова о рабстве, отцы-основатели хотели только оттянуть то, что, как они были убеждены, станет его концом; что эта единственная их ошибка не может умалить гениальности Конституции, которая разрешила аболиционистам высказывать свою точку зрения, дебатировать, после Гражданской войны создала условия для принятия Тринадцатой, Четырнадцатой и Пятнадцатой поправок и окончательного формирования государства.

Как же могу я, американец, в жилах которого течет африканская кровь, принять какую-либо сторону в этом споре? Никак. Я очень люблю Америку, вложил и свою лепту в ее процветание, очень привязан к ее устройству, красоте и даже безобразию, и я, в общем, мало сосредотачиваюсь исключительно на обстоятельствах ее рождения. Но я не могу сбрасывать со счетов ни масштаб совершенных здесь злодеяний, ни призраков прошлого, ни открытых ран и болезней, которые все еще терзают нашу страну.

Перед лицом нашей истории я могу, пожалуй, напоминать себе, что не всегда свобода создавалась лишь прагматизмом, доводами разума или силой компромисса. Упрямые факты говорят мне, что несгибаемые идеалисты вроде Уильяма Ллойда Гаррисона первыми возвысили свой голос в защиту справедливости; что именно рабы и освобожденные рабы, такие как Денмарк Визи и Фредерик Дугласе, женщины, как Гарриет Табман, утверждали, что власти ничего не уступят без борьбы. Страстные речи Джона Брауна, его готовность не только словами, но и кровью защищать свои взгляды помогли осознать, что наша власть не сможет постоянно пребывать в состоянии полурабства-полусвободы. История напоминает мне, что осмотрительность и конституционный порядок бывают иногда привилегией власть имущих, но за новый порядок чаще всего борются чудаки, фанатики, пророки, агитаторы, безрассудные, то есть люди крайних взглядов. Именно поэтому я не могу отмахнуться от тех, кто сегодня выступает так же горячо, — ни от противников абортов, которые пикетируют мою встречу с общественностью, ни от защитников прав животных, которые громят какую-нибудь лабораторию, — пусть даже в душе я их совсем не поддерживаю. Я лишен даже уверенности в неуверенности, ведь иногда и абсолютные истины могут быть действительно абсолютными.

Я согласен с Линкольном, который, как никто ни до, ни после него, хорошо понимал, что наша демократия имеет и совещательную функцию, и границы этой совещательности. Мы помним твердость и глубину его убеждений, его категорическое неприятие рабства и уверенность в том, что, если дом разделится сам в себе, не сможет устоять дом тот. Но практические стороны его президентства могли бы сегодня показаться неприемлемыми; сама жизнь заставляла его идти на договоренности с южанами, чтобы сохранить союз без войны, назначать и снимать генералов, пробовать то одну, то другую стратегию, когда война все же разразилась, безразмерно растягивать положения Конституции, чтобы война наконец успешно завершилась. Мне нравится думать, что Линкольн никогда не менял своих убеждений в интересах целесообразности. Скорее в душе ему необходимо было сохранить равновесие между двумя противоположными стремлениями — во-первых, что нам нужно достичь взаимопонимания путем переговоров именно потому, что никто из нас не совершенен и не может действовать с такой уверенностью, как будто сам Господь Бог на его стороне; но, во-вторых, иногда нужно все-таки действовать так, как будто мы уверены, что только Провидение способно защитить нас от ошибок.

Это самосознание, эта сдержанность позволили Линкольну сохранить свои принципы в условиях нашей демократии, среди речей и споров, среди таких аргументов, которые взывали к лучшим сторонам натуры любого человека. Когда договоренность между Севером и Югом стала невозможной, а война неизбежной, эта сдержанность позволила ему уберечься от соблазна очернения тех семей, которые сражались на другой стороне, и от преуменьшения ужасов войны, пусть даже и справедливой. Кровь рабов напоминает нам, что прагматизм иногда оборачивается трусостью. Линкольн и те, кто похоронен в Геттисберге, напоминают нам, что мы должны отстаивать наши абсолютные истины, только если признаем, что можем заплатить ужасную цену.

Все эти полуночные размышления оказались необязательными, когда я быстро принял решение о кандидатурах, предложенных Джорджем Бушем на посты в Федеральном апелляционном суде. В конце концов кризис в Сенате удалось если не преодолеть, то хотя бы оттянуть: семеро сенаторов-демократов согласились не подвергать обструкции троих из пятерых предложенных Бушем сомнительных кандидатов и пообещали, что будут прибегать к обструкции лишь при более «чрезвычайных обстоятельствах». В ответ на это семеро республиканцев согласились проголосовать против «крайнего средства», которое могло бы навсегда покончить с обструкцией, — опять же с оговоркой, что могут и передумать в случае «чрезвычайных обстоятельств». Какие это такие «чрезвычайные обстоятельства», толком никто не мог сказать, но активные деятели как республиканцев, так и демократов, которым не терпелось ринуться в схватку, жаловались на капитуляцию своих партий.