Так я стал должником профсоюзов. Когда их лидеры звонят мне, я откладываю все свои дела и решаю их вопросы. Я никогда не назову наши отношения коррумпированными; я чувствую свои обязательства и перед сиделкой, которая за символическую плату подкладывает судно под лежачего больного, и перед учителями в отдаленных сельских школах, которые перед началом учебного года за свои деньги покупают ученикам тетрадки и карандаши. Я пошел в политику, чтобы отстаивать интересы этих людей, и я только рад, что профсоюз напоминает мне об их нелегкой жизни.
Но я понимаю, что не за горами те времена, когда одни обязательства столкнутся с другими — например, с обязательствами перед неграмотными детьми, которые живут в бедных городских районах, или перед еще не рожденными младенцами, которым мы оставим в наследство огромный государственный долг. Сложности уже дают о себе знать — я, например, предложил провести эксперимент с введением системы доплат для учителей и ужесточить систему оценки эффективности работы, несмотря на возражения друзей из Объединенного профсоюза рабочих автомобильной и аэрокосмической промышленности и сельскохозяйственного машиностроения Америки. Я постоянно напоминаю себе, что буду ставить вопрос о доплатах снова и снова — точно так же, как, я надеюсь, мой коллега-республиканец будет последовательно выступать за снижение налогов или против исследований стволовых клеток, как он это делал перед кампанией, потому что это лучше для страны, пусть даже его избиратели против. Я надеюсь, что всегда смогу прийти к своим друзьям в профсоюзах и объяснить им, почему я отстаиваю именно такую позицию, как она соотносится с моими ценностями и их долгосрочными интересами.
Но, как я подозреваю, профсоюзные лидеры не всегда будут придерживаться таких взглядов. Возможно, придет время, когда они усмотрят в этом измену. Они могут убедить своих членов в том, что я их продал. Ко мне могут прийти сердитые письма, а в офис будут звонить разгневанные избиратели. Может, в следующий раз они меня и не поддержат.
Если такое случается с вами не впервые и вы почти проигрываете гонку, потому что необходимое для победы большинство недовольно вами или вам приходится отражать нападки соперника по предварительным выборам, который обвиняет вас в измене, то вы можете потерять вкус к борьбе, к противостоянию. Вы начинаете прислушиваться к внутреннему голосу: что лучше — не позволить заинтересованным группам надавить на себя или сохранить хорошие отношения с друзьями? Ответ, между прочим, не так уж очевиден. И вот вы начинаете действовать бездумно, как будто заполняете анкету — ставите себе галочки в квадратиках, обозначенных «да», и все.
Политики стали заложниками своих крупных спонсоров, на них оказывают давление заинтересованные в них группы — это непреложный факт нашей современности, о котором упоминает любой анализ проблем нынешней демократии. Но для политика, озабоченного сохранением своего места, существует еще и третья сила, которая заставляет его действовать, задает тон политическим дебатам, определяет границы его возможностей, положения, которое он может или не может занимать.
Лет сорок — пятьдесят назад такой силой был партийный аппарат: большие боссы, политические ветераны, вашингтонские воротилы, которые могли запустить или, наоборот, сломать карьеру всего одним телефонным звонком. Сегодня этой силой стали средства массовой информации.
Здесь необходимо пояснение: в течение трех лет, начиная с выставления своей кандидатуры в Сенат и до конца первого года моей работы там, пресса относилась ко мне удивительно, иногда даже незаслуженно лояльно. Конечно, я был обязан этим не только своему статусу непроходного кандидата на предварительных выборах, но и тем, что был своего рода новинкой — чернокожим кандидатом экзотического происхождения. А может быть, дело было еще и в моем стиле речи — горячем, непоследовательном, иногда многословном (о чем мне постоянно напоминают и Мишель, и мои сотрудники), который вызывает сочувственный отклик среди образованных кругов.
Более того, даже когда я оказывался героем нелицеприятных политических репортажей, их писали люди, которые всего лишь делали свою работу. Они записывали наши беседы на диктофон, подбирали нужный контекст для моих заявлений и звонили мне всякий раз, когда меня критиковали, чтобы узнать, что я об этом думаю.
Так что мне как частному лицу грех жаловаться. Конечно, это не означает, что я могу позволить себе роскошь полностью игнорировать прессу. Именно потому, что я увидел, как быстро она возвела меня на пьедестал, я всегда помню, что и сбросить с пьедестала она может стремительно.
Давайте решим простую задачку. За первый год работы я провел тридцать девять встреч с общественностью, в каждой из которых участвовало человек четыреста — пятьсот, то есть всего тысяч пятнадцать — двадцать. Если бы я продолжал в том же темпе, то до дня выборов смог бы лично встретиться с девяносто пятью — сотней тысяч своих избирателей.
А вот трехминутный ролик не на самом рейтинговом местном канале новостей в Чикаго могут одновременно увидеть двести тысяч зрителей. Получается, я, как и любой другой политик федерального уровня, целиком и полностью завишу от средств массовой информации в отношении привлечения к себе сторонников. Это своего рода лаборатория, в которой рассматриваются под микроскопом мои слова, анализируются заявления, проверяются убеждения. Для широкой публики, по крайней мере, я таков, каким подают меня средства массовой информации. Я говорю то, что, по их словам, я говорю. Я становлюсь тем, кем, по их словам, я уже стал.
Влияние СМИ на нашу политику проявляется весьма разнообразно. Сегодня только ленивый не говорит о пристрастности и полном отсутствии всяких принципов: новости по радио, «Фокс ньюс», редакционные статьи газет, ток-шоу по кабельному телевидению, а в особенности блоггеры — все оскорбляют друг друга, бросают обвинения, сплетничают круглосуточно, беспрерывно. Многие замечали, что такой стиль уже далеко не нов; он обозначает возврат к преобладавшей некогда традиции американской журналистики, к таким классикам жанра, как Уильям Рандольф Херст и полковник Маккормик. Только после Второй мировой войны яда в статьях поубавилось, а объективности, наоборот, стало больше.
Трудно отрицать, что словесная трескотня, многократно увеличенная телевидением и интернетом, очень огрубляет нашу политическую культуру. Она воспитывает неуравновешенность, порождает недоверие. Нравится это политикам или нет, словесный яд медленно, но верно отравляет наш дух. Удивительно, но чем откровеннее нападки, тем меньше они задевают; если слушателям Раша Лимбо нравится, что он в эфире называет меня «Осама-Обама», мне, грубо говоря, плевать. Гораздо больнее могут ужалить более изощренные противники, потому что им быстрее верит публика и они прекрасно умеют извращать слова и делать из человека идиота.
Так, в апреле 2005 года я оказался на открытии Библиотеки имени президента Линкольна в Спрингфилде. В своей пятиминутной речи я сказал, что именно человеческие качества Авраама Линкольна, его такие понятные недостатки и делают его привлекательным для всех нас. «Восхождение Линкольна из бедности, его самообразование, мастерское владение словом, уважение к закону, способность подняться выше личных потерь и оставаться спокойным перед лицом многочисленных угроз — все это черты, которые составляют фундамент американского характера, веру в то, что для достижения больших целей мы можем постоянно самосовершенствоваться», — говорил я тогда.
Через несколько месяцев ко мне обратились из журнала «Тайм» с просьбой написать очерк для специального выпуска, посвященного памяти Линкольна. Времени у меня было мало, поэтому я спросил, не подойдет ли моя речь. Журнал ответил согласием, но попросил, чтобы я немного добавил, написав о том, как Линкольн повлиял на мою жизнь. Между многочисленными совещаниями я внес необходимые изменения, в том числе и в процитированное предложение. Оно получилось таким: «Восхождение Линкольна из бедности, его самообразование, мастерское владение словом, уважение к закону, способность подняться выше личных потерь и оставаться спокойным перед лицом многочисленных угроз напоминают мне, что трудности встречаются в жизни каждого, а не только в моей».
Не успел журнал выйти из печати, как последовала реакция Пегги Нунен, бывшего спичрайтера Рейгана, а тогда корреспондента «Уолл-стрит джорнал». В статье под заглавием «Самомнение правительства» она написала: «На этой неделе вечно осторожный сенатор Барак Обама вдруг распустил крылья и заявил, что он — ни больше ни меньше — улучшенный вариант Авраама Линкольна. Ничего страшного в претензиях сенатора Обамы нет, но ему не стоит сбиваться на такой кичливый тон. Право же, это не добавляет сенатору величия. Так и будет, если Обама продолжит говорить о себе подобным образом». Вот так вот!
Трудно сказать, серьезно ли миссис Нунен считает, что я решил уподобиться Линкольну, или просто ей нравилось так элегантно меня пинать. Но признаться, по сравнению с другими ударами прессы это так, щекотка.
Так я получил урок, который давным-давно вызубрили мои старшие коллеги, — каждое мое слово будет толковаться и перетолковываться, и я никак не смогу на это влиять, в нем будут выискивать ошибки, разночтения, противоречия, которыми могла бы воспользоваться противная сторона или которые можно будет засунуть в какую-нибудь телевизионную антирекламу. В обстановке, когда любое неосторожное замечание может наделать больше вреда, чем годы непродуманной политики, мне не стоило удивляться, что на Капитолийском холме каждая шутка тщательно продумывается, ирония вызывает подозрение, непосредственность выходит из моды, а горячность относится к категории особо опасных явлений. Я думал, сколько же времени потребуется, чтобы разобраться во всем этом; сколько, оказывается, в голове каждого человека сидит писателей, редакторов и цензоров; как тщательно готовятся «моменты искренности», когда вы гневаетесь и возмущаетесь именно в тех местах, где это предписано сценарием.