Отсидел Михась под арестом восемь суток, отоспался. В яму зимой не сажали, а в землянке чем плохо? «Астру» спрятал и сберег, кивая на Ларкин «наган» — из него и стрелял, дед только все путает, что он там, в снегу-то, разглядел…
Дрова в хозроте ничем не отличались от давешних. Михась работал, помалкивал — народ во взводе малознакомый, болтуны и поносники, за дитятю держат. Собственно, Поборец считался переведенным временно: в разведку то и дело выдергивали. Это истопничать каждый может, а тропы-дорожки годами узнавать нужно.
Случайно столкнулся со Станчиком. А может, и не случайно, похоже, иных дел, как словом перемолвиться, у бывшего командира «Лесного» в хозроте и не было. Покурили у кухни.
— Дуришь, — сказал Станчик. — Оно понятно. Но права не имеешь. Стратегма простая: молодые должны выжить. На то и надежда. Война кончится, в школу пойдешь, потом выше учиться…
— И что там, выше? — пробормотал Михась.
— Там дело будет. Важное. Иначе не поймут тебя. Ну, они не поймут… — Станчик неопределенно махнул широкой ладонью куда-то в клуб махорочного дыма, но Михась понял, о ком говорит командир.
— Корову докторову помнишь? — вдруг спросил командир.
— Жива?
— А чего ей будет? Живучая. Только ты, Михась, вроде нее. До жизни цепкий, да только одну команду и знаешь. Да, первая задача — врага убить. Но не единственная. О будущем думать нужно.
Наверное, больше и нечего было сказать Станчику — заторопился, посоветовал с куревом заканчивать: «от табака одна морока что в разведке, что вообще».
Корову докторову Михась помнил хорошо. Прибилась к отряду в 41-м, окруженцы к фронту шли и случайно привели корову из разбомбленного немцами стада. Дойная скотина и разумная на удивление: и патронные ящики с мешками на себя грузить позволяла, и при стрельбе приноровилась за дерево или иное укрытие ложиться. Но ползать и по команде ложиться хлопцы ее так и не научили. Да бывало, и в галоп дурной срывалась, когда с разных сторон палить начинали. Скотина, чего уж тут. Больше одной мысли в башке не держит.
Сравнение, конечно, обидное. Михась считал, что разные думы думать способен. Вот и о словах командирских размышлял. Даже и мысли какие-то о «после войны» стали мелькать, только сходил в январе Михась в Точище и вышибло все разом…
Втягивается в бор батальон, тянется хвост батальонный. Тянется, не отстает. Батальон — сила. Автоматчиков целая рота, да и в других ротах трещалок хватает, а если добавить пулеметы и ружья-бронебойки… Три миномета, пусть и не великого калибра, но поддержат. Батальон — сила, хвост — так, трепаным репьем прицепился, матыляется.
Да, стрелять из винтовки Михась приноровился, но, как ни крути, несподручно. Особенно затвор дергать.
Январь 44-го выдался не сильно студеным, но снежным. Бригада стояла в Должанских лесах, Михась и прочие разведчики шастали по вёскам — ходили слухи о готовящейся, немцами крупной гонялке, командование соединения тревожилось и требовало узнать обстановку.
Ходил Михась чаще с Олежкой Тюхой. Нормальный хлопец, отчаянный, хоть и едва десять лет стукнуло. Попал он в бригаду с мамкой, и, как она его на заданья пускала, не понять. Тюхи были из Оршанской зоны, осенью каратели деревню спалили вместе с жителями, одного старосту в живых оставили. Тюхи только чудом в выгребной яме отсиделись, младшая сестренка умом слегка повредилась: до сих пор ни с того ни с сего на колени падает и взахлеб плачет. Может, после того двухсуточного сиденья в дерьме и не боялась ничего Олежкина мамка.
Изображали разведчики братьев-сирот. «Бурачка, сухарик захриста ради» — подавали в деревнях плохо, в округе голодней, чем в лесу, было. Самолеты с Большой земли теперь прилетали регулярно, аэродром Голынка[37] работал без помех. Даже шоколад привозили. Михасю и Олежке целую плитку на двоих выдали, как несовершеннолетним. Михась не был уверен, что его с мальцом Олежкой надо равнять, но не отказываться же? «Золотой ярлык», хм, ну и назовут же.
К Точищу вышли правильно, Михась спрятал в сугробе сумку с парой лимонок и «Астрой». Олежки не таился — не проболтается Тюха, не из таковских. Пошли в село, немцев там не было. Олежка шмыгнул во двор к надежной тетке, слухи-новости запомнить. Михась глянул на управу: стояли сани, пара лошадей оседланных, но суеты не заметно, и пошел по улице, спрашивая через заборы насчет «не надо ль чего сработать за харч» и предлагая кремешки: имелся на обмен мешочек камешков и разной мелочи. Деревенские отнекивались: за последнее время Михась в росте и плечах прибавил, на сопливого мальчишку уж не так походил. Видать, с шоколада непомерно расперло.
— Кремешки? И чего, справные? — Дядька был морщинистый, в годах, изба кривоватая — можно вроде доверять человеку.
— Хороши камни, не крошат, сами искру так и секут, — заверил Михась.
— Ну, заходь, хлопец, гляну. Совсем беда с огнем-то.
Михась сидел на лавке в захламленной избе, хозяин придирчиво чиркал кремешками, испытывал.
— Говоришь, слуцкий камешек? Ладно, сторгую пяток. Луком возьмешь?
Михась поторговался для приличия, выклянчил и пару бурачков.
— Щас к соседке схожу, баба мне бурака должна, — засуетился хозяин. — Мож, и она кремешков возьмет…
Оставшись в избе, Михась засомневался — чего одного оставили? Не те времена. Изба хоть и поганая, но вещи есть. Вон и огниво хорошее на столе хозяин бросил. Не так что-то. Поколебавшись, Михась пошел в сени. Но выйти не успел; дверь распахнулась — от толчка Михась отлетел, сшиб кадку и затылком о стену приложился. Сгребли за ворот:
— Этот сучонок?
— Он самый. Кремешки, говорит. Слуцкие.[38] Верное слово, Михайло Демитрович, шпионит и выглядает. Взгляд экий паскудный…
Михась соображал, что драпать нужно, но отшибленную башку так ломило, что в глазах аж темнело.
Волокли по улице, от пальтеца пуговицы отлетали, а Михась едва успевал ногами перебирать. Но от свежего воздуха полегчало. Два мужика вели: у того, что тезка и за ворот держал, на брюхе висела кобура. У второго повязка полицайская, за плечом самозарядка. Сзади семенил-поспешал охотник до кремешков — подвывало бобиков, чтоб ему марципан в жопу…
Вывернуться никак не получалось: лапища у пузана была что клещи. Михась хотел было сесть на колени, но так ловко по боку вдарили — аж ко рту горечь всхлынула. Втащили в управу, здесь было еще двое полицаев, поднялись почтительно. Михайло Демитрович брякнул на середину стул:
— Ну?
— Дяденьки, да вы чего? — заблажил Михась. — Сироту за что?
Пузан сел на стул, оглядел пленника и, закуривая, кивнул:
— Сирота, гришь? Тут не врешь, стало быть. Ну, сегодня ваш сучий род окончательно и запечатаем.
— Та вы чего, пан начальник? Я ж с Прихаб, меня…
— Хавло закрой. — Толстяк глянул через плечо, туда, где полицай потрошил мешочек с кремешками и прочим. — Что там?
— Кремешки, иглы старые. А вот глянь, Михайло Демитрович, ниточки-то хороши.
Начальник, — по выговору и повадке понятно, что приезжий, не иначе как из Могилева, — поковырял ногтем клубок белых ниток, пыхнул цигаркой:
— Хорошо живем, хлопец. Богато. Думаешь, я тебя выспрашивать буду? Нет, сам заговоришь. Даже запоешь. Один шел, а?
В животе Михася похолодело. Уверен толстяк. Нитки, конечно, со строп парашютных. Но мало ли, они в вёсках вовсе не редкость. И шелк парашютный найдется, и стропы расплетенные. Меняют партизаны, жизнь сейчас такая. Нет, на испуг берет…
— Дяденьки, а чего я сделал-то?
Михайло Демитрович усмехнулся:
— Брось, хлопец. Я ж вас, бандюг, насквозь вижу. И на года скидку не делаю — вас, гнид краснопузых, еще в люльках давить надо. Ишь, «дяденьки», а самого кривит, словно говна глотнул. Так к кому шел? Говори, недосуг мне, ехать пора.
— С собой выродка возьмем? — спросил полицай с самозарядкой.
— На что? Что он знает? Не радист, не командир. Комсомол-недоросток. Узнаем, к кому шел, да стрельнем их рядом. Было б время, — Михайло Демитрович, усмехнулся и кивнул на нитки, — я б волчонка за яйца подвязал, да на холодке подвесил.
— Да чего я сделал?! — в отчаянии вскрикнул Михась.
— Руки ему скрутите. Спереди.
Михася двинули под колени, содрали пальтецо, закрутили руки куском веревки — хлопец вроде дергался, да куда против троих здоровых.
— Сюда шагай, — главный скрипнул стулом, отодвигаясь к столу. Михась от толчка чуть не сшиб лампу, с трудом устоял, опершись локтями о столешницу, покрытую бархатной, в прожогах и пятнах, скатертью. Михайло Демитрович придержал лампу, посапывая, нагнулся, зашарил за голенищем…
«За ножом полез», — понял Михась.
Но толстяк достал не нож, а неширокую стамеску с хорошей ореховой рукоятью. Повертел, попробовал острие.
— Значит, так, хлопец. Я тебя десять раз спрошу. Не, десять ты, положим, никак не сдюжишь. Ну, по ходу посчитаем. Так к кому шел?
Михась смотрел в широкую рожу — стриженые рыжеватые усы у гада-тезки пошевеливались, словно там эскадрон вшей в засаде топтался. Глаза у начальника спокойные, в углу левого капля гноя засохла. Придавил кисть пленника к столу, за два пальца взял — выкручивать будет.
— Да я сделал чего? — пробормотал Михась.
Ус чуть дернулся, по столу стукнуло негромко. Боль уж потом дошла, когда гад стамеску из крышки выдернул и Михась свой палец увидел. На ладони он вроде крупнее казался…
Боль била через локоть и выше, в самую голову. Михась выл и смотрел: на палец, лежащий среди прожогов скатерти, на прореху на правой ладони, где вместо среднего пальца кровь лила. Вырваться не давали, затыкая вой, сунули в зубы тряпку.
— Ты кровь-то пережми, — посоветовал Михайло Демитрович. — Пока есть чем.
Михась пытался стиснуть пальцами целой руки плоть у обрубка, та дергалась, брызгала.