Десант — страница 15 из 24

Когда связки были готовы, они не потребовались.

Еще тогда лейтенант хотел послать его, раненого, в полк, за подмогой. Но встретил бешеный взрыв негодования.

— Я — комсорг батареи! — сверкал он глазами. — Я…

Пулеметы немцев бросили его в снег. Но лишь появилась возможность поднять голову, глаза Попова опять засияли бешенством.

— Я комсорг! Я только мертвый оставлю позицию. Только мертвый! Вы комсомолец. Вы не можете послать меня в тыл.

Железняков даже рассмеялся. Хорош тыл. Только что там был фронт. Это их пушка охраняла полк с тыла.

А Попов огрызался, плакал, но не уходил. Так и не ушел. В возбуждении в первый час после ранения еще действовал, не обращая на рану внимания. Теперь сидел на пустом снарядном ящике, осунувшийся и не розовый вовсе, а одного цвета с маскхалатом. Слушая командира, он прихватывал с бруствера снег и тер им лицо.

— Ребята, вы понимаете, что без подмоги всем нам амба? Понимаете, что только вдвоем вы дойдете. И выручите всех — и нас, и полк!

Видно, сил на сопротивление у Попова и Нестерова уже не оставалось. Оба согласились. Да и обстановка не оставляла времени ни на раздумья, ни на сомнения. Оставшись с командиром, они могли только подороже отдать свою жизнь, убив еще по пять или шесть врагов. А кому они нужны, эти лишние шестеро. Их и так тут накрошили видимо-невидимо.

Группа командиров и политработников штаба 344-й дивизии. 1942 г. В центре сидит полковой комиссар Н. Н. Паращенко. Слева от него командир 1152-го стрелкового полка Алексей Маркович Осадчий, исполняющий обязанности командира 344-й дивизии.


— Вдвоем мы прорвемся, комбат. Вдвоем и вернемся! — заверил Нестеров, тяжело поднимаясь на ноги, прихватив два немецких автомата и засовывая за пояс магазины, — Жди нас с подмогой.

Уже прощаясь, Железняков подвел всех к срубленной пулеметным огнем березе, попросил выкопать возле нее ямку и выстелить ее шинелью.

— Какой шинелью, зачем? — удивился было Попов.

— С немца убитого сдери, бестолочь! — тут же окрысился Нестеров, к которому, казалось, вернулись силы. Он уже рыл яму.

Он сразу понял, чего хотел Железняков. Если придется оставить пушку, не взрывая, здесь, под березой, тот, кто будет жив, уходя, зароет орудийный замок. Немцы не смогут стрелять из орудия.

Кто-нибудь из четверых да останется жив. Тот и выкопает потом замок из-под приметной березы.

Старшина Епишин отнял у Нестерова лопату.

— Давайте, ребята, двигайте. Мы здесь как-нибудь сами. Вы, главное, живыми дойдите.


Двое. На всей неоглядной земле только двое. Самые близкие, самые родные исчезли, только что, растворились в ночи, даже звука их шагов не слыхать. Один только перезвон гильз, летящих за бруствер.

Справа за шоссе на постели из шинелей, снятых с убитых, прикрытый их же белыми маскхалатами последний еле живой пехотинец роты прикрытия с перебитыми ногами. Даже не просил о помощи. Просил только подтащить к нему побольше заряженных автоматов.

— Я, — прохрипел, — я им, гадам, перед смертью…

Нет-нет да и пыхнет там, под березой, запульсирует голубой огонек, простучит короткая в три-четыре патрона очередь. Не по немцам: их вроде бы поблизости пока нет, но во вражескую сторону. Показывает раненый — жив я, ребята, жив, в сознании я пока…

Гильзы ли выкидывая, гранаты ли собирая у мертвых и автоматы, Железняков неотступно думает: что же это такое, почему за весь этот страшный день никто слова не сказал, не попросил о спасении? Вот все до одного они умерли — товарищи, однополчане, чьих лиц он уже и не помнит — солдаты, сержанты, лейтенанты. Неужели им не было жутко, неужели ненависть к врагу была у всех, у каждого сильнее страха смерти. Существует, что ли, какой-то странный гипноз действия, когда огромные физические нагрузки, бесконечная быстрота и смена физических движений перекрывают каналы движений душевных? И сам он, и Михаил Епишин, разве чувствовали они леденящий, обессиливающий ужас перед самым худшим, что может грозить человеку? Так было. Но может ли это быть? Не уродство ли это душевное, при котором не пугают ни своя, ни чужая смерть?

— Михаил! — окликнул он старшину. — Тебе не страшно?

Епишин, возившийся с немецким пулеметом, устанавливавший его в стороне, за баррикадой из окоченелых немецких трупов справа от огневой, устало прилег на бруствер.

— Ух, умаялся, — вытер он шапкой лицо. — Тяжелые, собаки, таскал их, таскал, сил нет, откормились тут на наших хлебах, пудов по шесть, не меньше, в каждом.

Внимательно и хмуро поглядев в лицо лейтенанту, он как-то криво усмехнулся.

— Ну ты спросил, командир! Я-то сам себя зажал, не позволял бередить душу. Да и некогда было пугаться в этой суматохе. С жизнью-то я еще когда на танки садились простился. Да и чем мы лучше других?

Привстав, он широким взмахом руки охватил всех, кто безмолвно лежал под березами, на шоссе, на холмах. И, считая, вероятно, что больше говорить тут не о чем, пригнувшись, ушел к пулемету.

«Вот он, народный характер, — думал потом Железняков, рассовывая гранаты на огневой позиции так, чтобы удобнее было ими отбиваться. — Вот он, тяжко, невыносимо, но коль все так, то и ты, коль все в драке, то и тебе нельзя быть в сторонке. Коль выхода нет, помолчи, не береди душу без пользы, делом займись, полегчает».

Он опять вслушивался в артиллерийскую пальбу под Юхновом. Не смолкает, усиливается — уже хорошо. И кажется, ближе стало. Точно — ближе. Если не ошибся — отлично это. И на севере бьют. И тоже ближе. Вот бы… Но ни к чему пустые мечты. Ни к чему. Двое их. Двое на всем свете. Ни от Юхнова, ни с севера к ним двоим никому не успеть: они сами, только сами держат в руках свою судьбу. И пока живы — и полка тоже.

Поставив Епишина к орудию, Железняков ушел в поле, двинулся по следам танков, выходивших тут к Варшавке, пытаясь рядом с ними отыскать во тьме, в глубоком снегу снаряды, которые артиллеристы, рассовав утром на исходном рубеже на Красной Горе по всем танкам бригады, просили сбросить возле шоссе. В каждую вмятину в снегу совал лейтенант подобранный где-то шест, в каждую снежную яму нырял. Нет ничего. И только уже возвращаясь, у самого края следа танковой гусеницы наступил на размочаленный с угла ящик. С трудом вывернув вдавленный в снег ящик, он даже лег на него. И устал, и удача обессилила. Повезло-то как! Сразу вдвое больше стало у них снарядов, больше шансов отбиться в следующей атаке.

На огневой Епишин, сломав топором крышку ящика: покореженные замки его не действовали, с любопытством уставился на странные снаряды, которые так радостно приволок лейтенант.

— Это что, химические, что ли? — хмыкнул он. — Или с листовками? Во, поагитируем фрица!

Железняков тоже никогда не видел таких снарядов. Черные, длиннее фугасных и осколочных. И без взрывателей. У нескольких не то что взрывателей — ничего нет, пусто, трубки просто, пустые железные трубки. Чертовщина какая-то.

Пошарив руками по дну ящика — может инструкция какая завалялась, — Епишин вытащил горсть металлических шариков. Не то дробь, не то шарикоподшипники.

— Да это же картечь! — вдруг заорал Железняков. — Картечь! Ура!

Картечь. Страшное оружие ближнего боя обороняющихся батарей. Еще с прошлого века. Выстрел — и чуть ли не от самого ствола снаряд швыряет в лицо наступающим тучу свинцовых пуль. Пятьсот — шестьсот таких шариков на десять, а то и двадцать метров по фронту сметают с земли все живое.

У противотанковых пушек, у сорокапяток, картечи раньше не было. Но нашелся хороший человек — изобрел и для них. Упрощенную, без взрывателей, но вот она, есть, спасительница-картечь.

Правда, железные кружочки, которыми вместо взрывателей были закрыты и какой-то смолой или варом заклеены картечные снаряды, у некоторых из них выпали. То ли от тряски на танке, от ударов ящика о броню, то ли еще от чего-то, но вся картечь, все шарики из них высыпались, теперь это пустые трубки. Но шесть целых и невредимых картечных выстрелов — царский подарок.

Давно ушли к Людкову Нестеров и Попов, давно. Пора бы быть подмоге. Давно пора. Но теперь ей уже не успеть. Опять одно только одинокое орудие должно принять на себя все, что с запада посылает враг на весь десант, седлающий Варшавское шоссе.

За дорогой забился, заклокотал длинными очередями автомат пехотинца. До последнего, до самого последнего солдата билась и бьется рота прикрытия. Полоснул снопом трассирующих и Епишин из немецкого пулемета. Освещенные его пулями смутно замаячили у оврага выползающие оттуда белые фигуры. Но стоило ударить орудию — все движение там прекратилось. Епишин с пулеметом в руке перемахнул через шоссе, дал оттуда две очереди и успел вернуться на огневую до того, как вспыхнула над мостиком первая ракета. Передышка кончилась.

— Умер парень! Все. Вот его автоматы, — бросил старшина наземь груду немецкого оружия. — Конец, комбат. Там их видимо-невидимо. От мертвого пехотинца виден подход к мостику по лощине. Рота туда прошла, не меньше.

В свете ракеты, вырвавшейся из-под мостика, видно, как из лощины лезут наверх десятки и десятки белых балахонов и зеленоватых шинелей. Идут неуклюже: снег глубок. А на шоссе не выходят: пулемет Епишина сбривает с него каждого.

Чуть подрагивает орудийный ствол. Подрагивают на маховиках руки Железнякова, и чуть-чуть смещается орудийный ствол, словно живой, словно тоже приглядывается к цели покрупнее.

Немцев все больше. Это подходит смерть. А Железнякову кажется, что все это происходит не с ним, а с кем-то посторонним, во сне, словно не на него сейчас бросятся, не его, не Витьку из Мажорова переулка будут сейчас рвать на части осатанелые солдаты, тоже мстящие за своих, погибших у мостика на двести сорок восьмом километре.

Сейчас. Сейчас он расстреляет последние снаряды. Все оговорено, обо всем они уже раз десять толковали. Епишин прикроет его минуты на три пулеметным огнем, и они потом, зарыв под березой орудийный замок, уйдут, убегут влево за шоссе, растворятся в ночи, добегут, коль повезет, до полка, сообщат, что арьергарда больше нет.