Десять десятилетий — страница 23 из 131

Год 1923-й. Обширная комната в доме по Козицкому переулку вмещает в себя одновременно редакцию, издательство и бухгалтерию новорожденного журнала «Огонек». Делается первый номер журнала. Входит Маяковский.

— Принес, Володя? — спрашивает его Кольцов.

— Принес, Колечкин, — отвечает Маяковский.

Речь идет о стихотворении Маяковского «Мы не верим» — отклике поэта на только что опубликованный правительственный бюллетень о болезни В. И. Ленина. Поэт присаживается к столу, на котором вместе с другими рукописями, фотографиями и прочими материалами для первого номера лежат и мои иллюстрации. Он по-хозяйски перебирает лежащие на столе рукописи. Берет один из моих рисунков.

— Ваш? — обращается он ко мне.

— Мой, Владимир Владимирович.

— Плохо.

Я недоверчиво улыбаюсь. Не потому, что убежден в высоком качестве своей работы, а уж очень как-то непривычно слушать такое прямое и безапелляционное высказывание.

Маяковский протягивает огромную руку за другим рисунком. Я слежу за ним уже с некоторой тревогой.

— Плохо, — отчеканивает поэт и берет третий, последний рисунок. — Оч-чень плохо, — снова слышу я, а Маяковский отворачивается и заговаривает с кем-то другим. Таков был простой, прямой и предельно откровенный стиль Маяковского. В вопросах искусства он был непримиримо принципиален даже в мелочах, не любил и не считал нужным дипломатничать, кривить душой, говорить обиняками и экивоками.

Плохо — значит плохо, и «никаких гвоздей».

Маяковский принимал деятельное участие в сатирическом журнале «Чудак», очередной затее Кольцова, и, по-видимому, именно для «Чудака» предназначалось стихотворение, впоследствии обнаруженное в записных книжках поэта и впервые опубликованное в журнале «Литературное наследство».

Две щеки рыданьем вымыв,

весь в слезах Борис Ефимой.

Разгрустившийся Кольцов

трет кулачиком лицо.

Напролет ничком в диван,

от бессонной ночи бледный…

исстрадавшийся Демьян

плачет грустный, плачет бедный.

Изо всей гигантской мочи

Маяковский сыплет плачи,

и слезой насквозь промочен

фельетон, который начат.

Каждый приход Маяковского в редакцию был для сотрудников «Известий» определенным маленьким событием. Помню, как мы сбегались в кабинет главного редактора — Ивана Ивановича Скворцова-Степанова, сменившего Стеклова, где Маяковский имел обыкновение читать вслух принесенные им стихи. Читал он, как всегда, великолепно. Но не раз бывало, что Иван Иванович, чуть-чуть поколебавшись, с лукавой искоркой в глазах говорил:

— Я, извините, Владимир Владимирович, плоховато беру стихи на слух. Поэзию необходимо проверять глазами, особенно вашу, уважаемый Владимир Владимирович…

И, надев очки, принимался читать про себя только что прозвучавшие стихи. Надо сказать, что Маяковский не выказывал при этом ни малейших признаков неудовольствия или обиды. Выслушав замечания Ивана Ивановича, он обычно присаживался к столу в секретариате и исправлял отдельные слова или строчки. При этом он успевал походя отпускать колкие замечания по адресу вертевшихся вокруг него известинцев. Досталось как-то и мне.

— Ефимов, уберите, будьте любезны, свой выдающийся зад, — сказал он. — Мне надо присесть к столу.

— У вас, Владимир Владимирович, зад еще почище, — обиженно возразил я.

— Наверняка — почище, — незамедлительно ответил Маяковский, под общий смех, к немалому моему конфузу.

Так он умел мгновенно «припечатать» кого угодно, и неудивительно, что на его публичных выступлениях после чтения стихов он давал меткие, остроумные, а часто и озорные ответы на вопросы и замечания из зала, к великому удовольствию аудитории.

Не перечислить всех моих встреч с Маяковским. Я видел его разным — в веселом настроении, балагурящим, шутливым, остроумным. Видел и злым, раздраженным, яростным. Видел и угрюмым, угнетенным, подавленным.

Февраль 1930 года. Открытие выставки Маяковского «20 лет работы». На этом открытии я присутствовал. А надо сказать, что присутствие или неприсутствие было тогда определенным поступком, своего рода голосованием «за» или «против» Маяковского.

Небольшой зал в здании Федерации писателей, где была развернута выставка, переполнен, главным образом, рабфаковцами, вузовцами, комсомольцами. Маяковский сидел один за столом президиума, положив руки на спинки пустых стульев. Я никогда не видел его таким мрачным. Его настроение нетрудно было понять — при сильном и волевом характере поэта не могло не задевать демонстративное отсутствие руководителей писательской организации. Никто из них не счел нужным прийти поздравить Маяковского с двадцатилетием его поэтической деятельности. Прошло несколько минут томительного ожидания. Наконец Маяковский встал, подошел к кафедре и сказал:

— Я думаю, нам незачем больше ждать этих бород и первачей. Я даже рад, что нет этих проплеванных эстетов, которым все равно, чей юбилей и кого приветствовать. Я рад, что здесь молодежь, что меня читаете вы.

Дальше Маяковский кратко объяснил, в чем смысл и задача его выставки, которая должна показать работу поэта для республики. Он немного помолчал и добавил:

— Что ж, думаю, что незачем сейчас говорить красивые слова, давайте я прочту вам вступление к моей новой поэме. «Уважаемые товарищи потомки…»

Вначале показалось, что он читает что-то смешное, сатирическое. Прозвучало даже одно-другое крепкое словцо. У многих на лицах появились улыбки. Но очень скоро стало ясно, что перед нами нечто совсем другое — суровое, торжественное, огромное… Это было его последнее произведение «Во весь голос».

Ему оставалось жить еще 72 дня…

Последний раз, и это никогда не забудется, я слышал Маяковского на открытии Клуба театральных работников в Старопименовском переулке. На этот вечер собралась, как говорится, «вся Москва», театральная и литературная. Было шумно, весело, непринужденно. Во время общего ужина происходили забавные «капустнические» выступления. Один за другим из-за столиков поднимались на маленькую эстраду популярные артисты, пели, играли, декламировали, произносили шуточные экспромты.

И вдруг раздались голоса:

— Маяковсхий! Просим выступить Маяковского!

Все взоры устремились на поэта, сидевшего за одним из столиков с М. Яншиным и В. Полонской. Крики усилились, многие начали стоя аплодировать. Маяковский сумрачно улыбнулся, тяжело поднялся и как бы нехотя, медленно стал пробираться через переполненный зал, пожимая по пути руки знакомым и друзьям.

Выйдя на маленькую эстраду, большой, почти упираясь головой в низкий потолок, он на минуту задумался, провел рукой по темной волне густых красивых волос и сказал:

— Я прочту вступление к моей новой поэме «Во весь голос».

Маяковский вынул из кармана небольшую записную книжку, раскрыл ее, заложил пальцем и, не заглядывая в нее, начал читать свою поэму…

…Маяковский закончил. Все стоя рукоплескали. Ни на кого не глядя, с особенно сурово обозначившейся вертикальной морщиной между бровей, он вернулся на свое место. После него никто больше не стал выступать.

Это было 25 февраля 1930 года. За 48 дней до смерти поэта…

…Внутрипартийная дискуссия, а по сути дела — борьба за власть между Сталиным и Троцким продолжалась со все усиливающимся ожесточением после смерти Ленина. Я уже рассказывал, как резко и злобно отреагировал Сталин на печатание фотографий Троцкого в «Огоньке». Редактор «Огонька» не мог не принять к сведению это абсолютно недвусмысленное указание. Но тут возникла такая сложность: еще до вызова к Сталину фотокорреспондент «Огонька» Микулин был командирован Кольцовым в Сухуми, где находился в это время Троцкий на отдыхе и лечении. Микулин уже вернулся оттуда с целым ворохом фотографий: Троцкий на берегу моря, Троцкий с супругой на прогулке, Троцкий на охоте, Троцкий со своим лечащим врачом, Троцкий с приехавшим проведать его Раковским и так далее, и так далее. Возникла далеко не простая дилемма: печатать эти фотографии и тем вызвать ярость Сталина или их не печатать и тем вызвать уничтожающее презрение Троцкого? После довольно мучительных размышлений, колебаний и споров Кольцов выбрал первое. И, подписывая к печати номер «Огонька» с целой подборкой привезенных Микулиным фотографий (шесть снимков), при всем своем уме и проницательности, брат вряд ли мог предвидеть, что подписывает свой смертный приговор.

В последующие четырнадцать лет Кольцов не раз и не два встречался со Сталиным, выслушивал его указания, замечания, соображения, касавшиеся различных внутренних и международных событий и других дел. Он был утвержден в качестве председателя иностранной комиссии Союза писателей — пост, связанный с постоянными поездками за рубеж во главе всевозможных писательских делегаций на международные конгрессы, конференции, встречи.

Кольцов принимает деятельное участие в проведении труднейшего и сложнейшего международного конгресса писателей в защиту культуры 1935 года в Париже и такого же, но еще более сложного и трудного, конгресса 1937 года в охваченной гражданской войной Испании. На этом втором конгрессе Кольцов возглавляет советскую делегацию, в которую входят такие писатели, как Алексей Толстой, Александр Фадеев, Всеволод Вишневский, Илья Эренбург, Агния Барто. Не могу отказать себе в удовольствии привести небольшую выдержку из кольцовского «Испанского дневника», касающуюся открытия этого конгресса в приморской Валенсии (отсюда конгресс через несколько дней перебрался в Мадрид): «Ночью город основательно бомбили — возможно, что по случаю конгресса. Делегаты дрыхли мертвым сном после дороги и дневных переживаний. Так они могли проспать всё. Я приказал телефонистке «Метро-поля» разбудить немедленно всю мою делегацию и торжественно повел ее в подвал. Сирены выли, зенитная артиллерия стреляла непрестанно, звук — как будто раздирают огромные куски полотна. Издалека слышались глухие взрывы бомб.

«Каково?» — спросил я тоном гостеприимного хозяина. Все были взволнованы и очень довольны. Вишневский спросил, какого веса бомбы. Но я не знал, какого они веса. Черт их знает, какой у них вес. Толстой сказал, что наплевать, какой вес, важно, что это бомбы. Он был великолепен в малиновой пижаме здесь, в погребе.