Десять десятилетий — страница 79 из 131

Мы идем дальше по ярусам, вдоль десятков таких же огромных переполненных ларей, где каждый мыльный помазок, каждая бритва, зубная щетка, авторучка — это убитый и сожженный человек. А «отдел» игрушек? Мыслимо ли спокойно видеть длинные полки с бесчисленными куклами, с тысячами совсем новеньких или уже облупленных мячиков, с тысячами симпатичных, больших и маленьких, местами потертых плюшевых мишек и зайцев, каждого из которых совсем недавно прижимал к себе ребенок, брошенный вслед за родителями в жерло майданековских печей.

Уходя, я поднимаю с пола молитвенник в потертом кожаном переплете с медной застежкой. На титульном листе надпись: «Принадлежит Матильде Гарпманн. Бистриц». Я не склонен к мистике, но мне вдруг почудилось, что я обязан сохранить об этой неведомой мне несчастной женщине из маленького городка в Трансильвании какую-то память на земле. И я привез этот молитвенник в Москву своей матери. Он хранится в моем доме и по сей день.

Страшен Майданек. Но еще страшнее лагерь в Треблинке. Если в Майданеке было какое-то подобие обустроенности «хозяйства» — какие-то строения, склады, бараки, где месяцами жили заключенные, пока до них не доходила очередь уничтожения, крематорий с подсобными помещениями, — то в Треблинке не было ничего. По существу, это не лагерь в обычном понимании этого слова, а своего рода скоростная человеческая бойня. Привезенные туда люди, мужчины, женщины и дети, жили там не больше двух-трех часов. Уже на вокзале их разбивали на группы, предварительно отобрав все вещи, и гнали по прямой дороге к большому зданию, построенному в стиле синагоги. И ударами палок и хлыстов загоняли вовнутрь. Тут практичным гитлеровским палачам даже не было необходимости тратиться на «циклон» — за несколько часов люди погибали просто от тесноты и недостатка воздуха. Оставалось только открывать боковые двери и закапывать тела.

…В просторной хате польского крестьянина мы слушаем рассказ человека, на долю которого выпал редчайший жребий: он видел своими глазами работу треблинской бойни и остался в живых. От его спокойного, неторопливого повествования кровь стынет в жилах. А на другой день мы присутствовали при допросе шести пойманых «вахманов» — охранников треблинского лагеря. Это были, увы, наши соотечественники. Они угрюмо описывали систему и организацию человекобойни, приводили различные подробности лагерного быта, начиная от специальной дрессировки комендантской овчарки Бари до идиотских сентиментальных стишков, которые они заучивали в школе немецкого языка для таких, как они, предателей. В очерке «Треблинский ад», написанном поистине кровью сердца, Василий Гроссман рассказал со строгой, мужественной, почти научной обстоятельностью о садизме палачей, о страданиях жертв. Мне хочется привести несколько заключительных строк из этой потрясающей повести:

«…Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле… А земля колеблется под ногами. Пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода…

И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку…»

…Наша дружба с Гроссманом продолжалась и после войны. Но встречались мы редко, он был погружен в свои литературные дела, писал, как всегда, вдумчиво, глубоко, достоверно. И правдивость его произведений о трудных годах войны приходилась не по вкусу тем, кто предпочитал литературу казенно-лакировочного характера. Над головой писателя начали сгущаться тучи, и его роман «За правое дело» подвергся свирепому разносу в «Правде», как «искажающий и извращающий подвиг советского народа и его доблестной армии». Надо знать, что в те времена подобная проработка в «Правде» предвещала, как правило, серьезные неприятности. И неудивительно, что «Правде» никто не осмеливался возражать, а, наоборот, люди спешили признать свои ошибки. Так поступали, в частности, такие видные писатели, как Александр Фадеев, Константин Симонов, Валентин Катаев и другие. Но Гроссман этого не сделал. Более того, раскритикованное «За правое дело» он сделал первым томом своего самого большого литературного труда — романа «Жизнь и судьба», который впоследствии многие ставили рядом с романом «Война и мир» Льва Толстого. Но увидеть свое произведение напечатанным автору так и не довелось…

Закончив роман в 1960 году, Гроссман предложил его журналу «Знамя». Главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников внимательно прочитал рукопись и немедленно доложил о ней в высокую партийную инстанцию. Дальше все произошло в лучших традициях тридцать седьмого года. На квартиру Гроссмана ночью явились сотрудники «соответствующих органов». Самого писателя, правда, не арестовали — репрессировано было его произведение. Все экземпляры рукописи романа, черновики и записи были изъяты и увезены. И подобно тому, как в известное время люди обивали пороги соответствующих органов в надежде что-нибудь узнать об арестованных отцах, матерях, сыновьях, так и теперь метался по инстанциям Василий Гроссман, пытаясь найти свое литературное детище. И случилось невероятное: ему удалось пробиться к главному идеологу страны Михаилу Андреевичу Суслову. Член Политбюро принял писателя весьма сухо, но удостоил разъяснением, что все было сделано с его, Суслова, ведома и, по сути дела, для его же, Гроссмана, блага: изъятие романа — необходимость, ибо, если бы он попал за границу и был там опубликован, то это нанесло бы огромный ущерб престижу и безопасности Советской державы.

— Но не за границей, а у нас, в Советском Союзе, возможно опубликовать этот роман? — осведомился Гроссман.

На что получил ответ, больше похожий на насмешку:

— Возможно. Лет через двести.

Суслов, однако, ошибся. Роман «Жизнь и судьба» увидел свет значительно раньше, в годы перестройки.

…На скромной гражданской панихиде, когда мы провожали Василия Семеновича в последний путь, Илья Эренбург сказал:

— Говорят, Гроссман тяжело умирал. Он тяжело и жил.

Да, последние годы Василия Гроссмана были трагически омрачены не только неизлечимой болезнью. Талантливый, серьезный, честный писатель, истинный патриот ушел из жизни, неизвестно за что подвергнутый несправедливому и злому зажиму, замалчиванию, бойкоту. Он не дожил и до шестидесяти лет.

…Уже веял ветер Великой Победы. «Этот день мы приближали, как могли…» Уже войска маршала Жукова вели огонь на улицах Берлина, дома которого были увешаны белыми простынями — знаками капитуляции. Уже одно из заготовленных знамен Победы развевалось над полуразрушенным рейхстагом. Уже в глубине своего бункера, в обществе ближайших друзей, Гитлер праздновал бракосочетание с Евой Браун. Это было похоже на некий трагический спектакль наподобие «Нибелунгов». Театрально простившись с окружающими, молодожены ушли в соседнее помещение, где Ева Браун приняла яд. Гитлер, видимо, замешкался, и, скорее всего, ему помог отправиться в мир иной его собственный адъютант.

А Москва ликовала. Красная площадь представляла собой море людей, пляшущих, поющих, обнимающихся. Радость была великая, неописуемая. С обращением к народу выступил Сталин. Как это было не похоже на его спотыкающуюся, хрипловатую речь 3 июля 1941 года. Уже не дребезжал стакан, из которого он то и дело тогда пил воду. И уже не слышно было задушевного «Дорогие братья и сестры». Теперь обращение к народу прозвучало более сдержанно и официально: «Соотечественники и соотечественницы!» Одержанная великая победа вернула «Вождю и Учителю», а теперь еще и Великому полководцу всю его железную волю, самоуверенность и непогрешимость. Это можно было наблюдать на торжественном приеме в Кремле 24 мая 1945 года, когда Сталин провозгласил тост за здоровье русского народа. «…Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он — руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение. У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в тысяча девятьсот сорок первом — сорок втором годах… Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это…» Тост был, разумеется, покрыт «бурными, долго не смолкающими аплодисментами». Хотя, я думаю, не одному из «бурно аплодирующих» было странно слышать эти слова из уст человека, который лучше кого бы то ни было знал, какая железная, беспощадная система «смершей» («смерть шпионам» — сокращенное название, придуманное самим Сталиным для карательных фронтовых органов), особых отделов и трибуналов опутывала и фронт и тыл. Кто бы посмел тогда заикнуться об «ошибках правительства» или об «отчаянном положении». Какое уж тут могло быть «уходите прочь, мы поставим другое правительство». За один намек на такие слова можно было неминуемо и быстро поплатиться головой. Но Сталину, видимо, доставило удовольствие щегольнуть таким «либерализмом».

Мне довелось присутствовать на параде Победы, поистине историческом, 24 июня 1945 года. Я видел, как бросали десятки гитлеровских знамен к подножию мавзолея. На трибуне в окружении генералов стоял в полной парадной форме Верховный главнокомандующий. Удивительно, что лицо Сталина было абсолютно непроницаемо, никаких эмоций — ни радости, ни торжества, ни простой улыбки. Возможно, что мыслями он был уже в будущих планах, преобразованиях и… репрессиях. А может быть, глядя на окружавших его маршалов, он подумал, не пора ли ему, Верховному главнокомандующему и величайшему полководцу всех времен и народов, перестать быть «простым» маршалом, а присвоить себе более высокое звание. И действительно, через несколько дней он стал Генералиссимусом, подобно великому Суворову. А рядом со Сталиным стоял один из подлинных творцов великой Победы, Георгий Жуков, на которого уже ложилась тень приближающейся жестокой опалы.