— Что вы мелете? — сердито обрывает его Ворошилов. — Это же их история. История их народа, государства. Как вы можете такое предлагать?
Пушкин сконфуженно умолкает.
Забегая вперед, скажу, что для памятника советским воинам, павшим при освобождении Будапешта от гитлеровцев, нашлось отличное и достойное место. По проекту знаменитого венгерского скульптора Кишфалуди-Штробля мемориал был воздвигнут на горе Геллерт в возвышенной части венгерской столицы — Буде. Я не знаю, сохранился ли этот памятник по сей день. Ведь, как поется в песне, «призрачно все в нашем мире бушующем» — одни памятники неожиданно воздвигаются, другие — столь же неожиданно и беспощадно уничтожаются…
На другой день мы обедаем на квартире у Ворошилова. За столом и его супруга Екатерина Давыдовна. Я рассказываю о наших путевых впечатлениях, о том, как мы обедали у маршала Тито, о встречах в Софии. Ворошилов слушает внимательно и благосклонно, а Екатерина Давыдовна как-то кисло и, я бы сказал, скептически-пренебрежительно. И вдруг прерывает меня вопросом:
— Вы лучше скажите, почему ОН его здесь держит?
Не трудно было понять, кто такой «ОН». Ворошилов бросил на свою жену укоризненный взгляд, как бы говорящий — к чему этот нелепый вопрос? А мне оставалось только пожать плечами.
Мне думается, что Екатерина Давыдовна зря огорчалась — в Будапеште то есть, по сути дела, в почетной ссылке, Ворошилову жилось спокойнее, чем это было бы в Москве, поблизости от Хозяина.
На другой день с попутной военной машиной мы выезжаем в Вену. Здесь меня ждет телеграмма из редакции — указание срочно вернуться в Москву. Мне предстоит новая поездка — на процесс главных гитлеровских преступников. Он начнется через три недели. В Нюрнберге.
Глава двадцать вторая
Советскую делегацию на Нюрнбергский процесс сформировали из наиболее известных в стране писателей, журналистов, кинооператоров, фотокорреспондентов, художников. Состав делегации был, несомненно, утвержден Сталиным, а может быть, им и указан. И я не мог не оценить включение меня в эту престижную группу вместе с Кукрыниксами. Ведь как-никак я числился, как «брат врага народа». К слову сказать, за прошедшие семь лет со дня ареста брата никто и никогда, ни единым словом и ни единым косым взглядом не давал мне это почувствовать. Напротив, на мне как бы лежал отблеск славы и популярности Михаила Кольцова. Помню, в самолете, стартовавшем из Москвы в далекий Нюрнберг, ко мне сразу подошел Всеволод Вишневский, обнял меня и тихо сказал:
— Эх… помню, как мы с твоим Михаилом… в Испании…
Он вздохнул и отвернулся. Я молча пожал ему руку.
После двухдневной остановки в Берлине мы вылетели в Нюрнберг. Конец дня омрачило досадное и огорчительное происшествие: когда К. А. Федин неосторожно выходил из машины на левую сторону, встречный грузовик задел открытую дверцу, и она с силой ударила Константина Александровича по ноге. Федина немедленно отвезли в военный госпиталь. О дальнейшей его поездке в Нюрнберг не могло быть и речи.
«Нас утро встречает прохладой» и отвратительной погодой. Все же мы стартуем из Адлерсфельда, аэропорта в Карлсхорсте — берлинском пригороде, где шесть месяцев назад была подписана безоговорочная капитуляция Германии. Американская воздушная служба обещает в районе Нюрнберга хорошую видимость. Пока что, однако, нет не только хорошей, но и плохой видимости — она вовсе отсутствует. Самолет движется в сплошном тумане, так называемом «молоке». Поглядывая в окно, мы кисло переглядываемся с Колей Соколовым («Никсом»). Наши сиденья рядом, и мы имеем полную возможность делиться впечатлениями. «Ку» и «Кры» занимают места несколько ближе к пилотской кабине. Дверь из нее отворяется, и оттуда показывается руководитель делегации Л. Р. Шейнин. Выражение его лица нисколько не поднимает наше настроение. Встретившись с моим вопросительным взглядом, он приближается и бодро говорит:
— Ну, старик, плохи наши дела.
— А что, Лев Романович? — спрашиваем мы с Никсом в один (слегка дрогнувший) голос.
— Характеристика обстановки, друзья, вряд ли приведет вас в восторг, однако считаю возможным кратко информировать. Слушайте меня внимательно: полнейшее отсутствие видимости вплоть до Нюрнберга. (Здесь я опускаю не совсем парламентские выражения Шейнина по адресу американской службы погоды.) Впереди какие-то горы, в которых я, откровенно говоря, не вижу никакой надобности. Подняться выше не имеем возможности, ввиду реальной опасности обледенения. Повернуть обратно рискованно, так как за нами вплотную следуют два других самолета. Связаться с ними по радио немыслимо, так как все волны эфира забиты спортивным радиорепортажем из Лондона, где в эти минуты происходит матч между сборными футбольными командами Советского Союза и Англии. Есть еще вопросы?
К сообщению Шейнина не без интереса прислушиваются и другие пассажиры самолета. Сидящий у окна Роман Кармен, подтянутый и щеголеватый в шинели офицера-танкиста, оглядывает длинный ряд кресел, где сидят Леонид Леонов, Всеволод Вишневский, Всеволод Иванов, Семен Кирсанов, Кукрыниксы, другие известные в стране люди, и мрачно острит:
— Какой шикарный некролог!
Леонов, сидящий в кресле перед Никсом, вдруг резко поворачивается к нам. На щеках его пятна лихорадочного румянца. Выбившаяся из-под меховой ушанки прядь волос прилипла ко лбу.
— Руку! — отрывисто командует он.
Удивленный Никс протягивает ему руку.
— Не эту. Левую.
Бросив испытующий взгляд на левую ладонь Никса, он обращается ко мне:
— Вашу!
Следует быстрое и внимательное изучение линий моей руки, и хиромант-любитель успокоенно поворачивается к нам спиной… Мы с Никсом молча переглядываемся. Надо сказать, что наши «линии жизни» отнюдь не обманули Леонида Максимовича: Николаю Александровичу Соколову в 1999 году стукнуло 96, а я старше его на три года. Сам же Леонов благополучно прожил 95 лет.
Долетев вслепую до Нюрнберга и убедившись в абсолютной невозможности посадки, пилот повел наш самолет на Лейпциг, застав там также полное отсутствие видимости, и после этого, на последних каплях бензина, долетел до Берлина, приземлившись на том же аэродроме Адлерсфельд, с которого мы несколько часов назад стартовали.
Этот «прелестный» полет создал острые разногласия между членами делегации. Возмутителем спокойствия явился тот же Леонов.
— Безобразие! — кричал он. — Головотяпство! Посылают самолет, ничего не зная толком о погоде. А если американцы специально дают неправильные сведения о погоде? Меня послали в Нюрнберг на ответственнейшую работу! Я везу туда свою голову! Понимаете? Го-ло-ву! Так будьте любезны доставить меня туда в целости и сохранности. Обеспечьте харчами и укажите, где сортир. А летать взад и вперед я не согласен. Одним словом — никаких самолетов, ехать в Нюрнберг в машинах!
Мнения разделились. Одни считали, что надо продолжать ждать хорошую погоду и лететь в Нюрнберг самолетом, другие присоединились к Леонову. В числе их были Кукрыниксы. Я колебался. Но когда в последнюю минуту Миша Куприянов, уже вытаскивая из самолета чемодан, вопросил страшным басом: «Так что же, Боря, вы с нами или не с нами?», я решил не отрываться от сатирической фракции.
Отправившись рано утром из Берлина, сделав остановку в Лейпциге и заночевав в Цвиккау, мы достигли утром следующего дня границы американской оккупационной зоны. Вскоре выехали на превосходную, заблаговременно построенную Гитлером автостраду (Рейхсаутобан) и, промчавшись по ней на бешеной скорости, еще до восхода солнца прибыли в Нюрнберг, совершив при этом интереснейшую поездку по послевоенной Германии.
Мы в Нюрнберге. Еще с утра прилетели сюда остальные члены нашей делегации — погода благоприятствовала. Когда мы встретились с Карменом, мне от него крепко досталось.
— Ну, Боря, — говорил он, саркастически улыбаясь. — От кого-кого, но от вас я такого номера не ожидал. Неприглядное, надо сказать, зрелище представляли вы все, когда, тряся задами, вытаскивали из самолета свои чемоданы.
— Подождите, Рима, — защищался я, — мы же — художники, а не репортеры и не кинооператоры. Нам же не обязательно присутствовать на процессе с первой минуты. Морду Геринга или Риббентропа мы можем зарисовать и на второй день, и на пятый, и на десятый. Что от этого изменится?
— Все равно, — строго сказал Кармен. — Нехорошо отрываться от коллектива. Не такие уж мы плохие люди.
Согласие было восстановлено, и мы даже поселились с Карменом вместе в одном номере «Гранд-отеля» в центре города. Впрочем, ненадолго: вскоре я обнаружил, что живу не в обыкновенном гостиничном номере, а в некоем оперативном пункте, где то и дело появляются и вновь исчезают взмыленные кинооператоры и фоторепортеры, управляемые твердой рукой Римы Кармена. Сигаретный и трубочный дым днем и ночью висел в воздухе. И через пару дней, не встречая со стороны Кармена ни малейшего сопротивления, я съехал от него и объединился в одном номере с милейшим и, главное, как и я, некурящим, известным украинским писателем Юрием Яновским, с которым мы прожили в мире и согласии все нюрнбергские дни.
…Я общался с Карменом и в последущие годы. Его мастерство и опыт, так же как и известность, неуклонно росли, ширились масштабы его деятельности. Один за другим выходили в свет его фильмы, а также книги путевых очерков и впечатлений. Мы теперь редко с ним встречались, но как-то столкнулись, в период, когда он работал над фильмом «Сердце Корвалана».
— А знаешь, Рима, — сказал я ему, — в твоей группе работает оператором мой внук, Витя. Как он там? Не жалуешься на него?
— Витя? Да, есть такой. Неплохо работает. Подожди! Так это твой внук? Боже мой! Взрослый внук Бори Ефимова работает у меня оператором! С ума сойти! Какие же мы с тобой старые… А кстати, что твой Витя говорит о своей работе?
— Говорит, что очень доволен, потому что проходит у тебя хорошую школу.
— Что ж, правильно говорит, — засмеялся Кармен, — хотя, я знаю, трудно со мной работать. Я ведь, Боря, беспощаден к себе и от других требую того же.