Поговорили – как живые. А я послушал с удовольствием.
Хотя кино-то замечательное. «Мертвый сезон». Если еще раз привезут в Ялань когда-нибудь, пойду. На это – сто́ит.
А тех – и на самом деле, предположим, увеличенных природой – муравьев, с неотцепляемым оружием на морде, с такими челюстями, и приручить не смог бы человек – не совладает с их настырностью. Так полагаю. Если они, непоседы, даже и боли-то не чувствуют, как кажется. И остановить их, коллективистов, может только смерть. И ни к чему, наверное, не привыкают, ни к кому, пожалуй, не привязываются, как это выглядит со стороны. Хотя иметь такого оруженосца в личной охране, было бы неплохо. Не у противника. В своей. Ходи, не бойся никого, даже медведя. По ходу дела, сам бы он, охранник, и кормился… Тогда и тлю пришлось бы увеличивать – уж до размеров-то козы. И тут проблема возникает.
Я – сторож курицам – пока нет дома никого, назначен мамой: слежу – чтобы в огородчик не лезли, гряды не копали, а то повадились. Земля там мягкая, по ним; в ней, как в воде, они полощутся. Им что пригон, что огородчик. Не жнут, не сеют. Чужой труд портить – горазды. Они и в дом, двери открой, войдут – нагадят. На стол взлетят – не постесняются. Вглядывался я им в их куриные зенки – в далеком детстве, когда, неукоснительно исполняя мамину просьбу, шшупал всех наших несушек насчет наличия яйца, – и тени мысли в зенках их не обнаружил. Клюет и дришшэт птица с тем же выражением. Даже у Буски вот, и у того оно меняется, как я заметил, – высокоразвитый, собака.
Вчера просился на рыбалку – не отпустили. Перед покосом бы, как перед смертью, надышаться. Дескать, потом. С сеном отставимся, тогда уж, мол, хоть зарыбачься. Потом – известно – суп с котом. Ваше тогда — что никогда. У щуки жор как раз начался – время. Да и таймень берет уже – пора. Не вечно будет. И сенокос – до осени затянется вдруг. Дождь-то вот если на Петров… хотя и сказка. А там и школа… Объясни им. Сытый голодного не разумеет – случай со мной еще раз мудрость эту подтверждает.
В том, повторяю, и беда, что сам себе пока я не владыка: Олег – туда, Олег – сюда, – но ведь не век же будет это длиться.
Да уж скорей бы.
И приручать-то если их, так приручать всем муравейником.
Чтобы упростить и облегчить себе службу, загнал куриц во двор, после выпущу. Сначала заманил их туда обманом: Куть-куть-куть! – тут же сбежались, простодырые. Все до одной. Ничего им там, кроме коровьей лепешки не предложив, сам со двора вышел и закрыл плотно за собой воротца. Не ропщут на апартеид – курицы; собака – та бы заскулила. Молчком клюют, наверное, лепешку, выбирать им там не из чего, нет там иных деликатесов. Кто глупее, они или овцы, еще надо разобраться. Друг дружки стоят. Есть и среди нас, людей, конечно, такие… Пример не стану приводить. Кто – как баран… Уж где упрется. Я говорю ему: «Крючок тупой, Колян, смени». – «Нет», – отвечает. «Только поэтому, – пытаюсь объяснить, – и харюза-то у тебя, как ни взгляну, вон все срываются». Нет, не поэтому, а потому, что плохо, мол, хватает. У него плохо, а у меня нет. Да одинаково. И потолкуй с таким, попробуй. Еще реакция… Поплавок – уж специально выделил ему большой и яркий – давным-давно в воду юркнул – схватил харюз наживку, – а он, рыбак: разявил рот, стоит – как перед новыми воротами. Глаза мои бы не глядели. Как заторможенный. Не как, а точно. Хоть подбегай, у́дилище у него из рук выхватывай и сам выдергивай. Беда. Я, дескать, во́время. Да как же. Между его вовремя и когда надо десять раз помереть можно от злости. Кого другого, может, нет, меня изводит. Рядом уж лучше не рыбачить, одно расстройство.
Но о Коляне я так просто. Первым на ум пришел мне почему-то. Хотя упрямый он, Колян, так уж упрямый. В ступе его не утолкешь. Искать станешь, вряд ли похожего отыщешь во всем мире. Над ним особенно Природа потрудилась – как воплощением упрямства – чтобы всем остальным сравниться было с кем. Я и сам упрям: хоть надорвусь, да упрусь! Но не такой же.
Полдень.
Сижу на крыльце – от сырости прячусь.
Дожжит. Так старики в Ялани выражаются. Третьи сутки. То притихнет, то припустит. Зарядило на худое – по их же слову, стариковскому. Дождь да и дождь, что уж худого-то? Сейчас вот – сеет. Не из туч будто, а из пульверизатора; словно они, тучи, отпыхивают. Перед собой, в упор и не увидишь, на темном фоне только разглядишь. Больше на пар или туман похоже, чем на дождик.
Меленький.
Небо без просвета – однотонное – как ил в Бобровке.
Нагнало смурь с запада, с гнилого угла. Обычно. Вёдро оттуда не надует. Как правило. Что теперь делать. Только ждать, когда протянет на восток весь этот морок. Или уж ветер поменяется – сместит его на юг или на север.
– Конца не видно.
Так для Иркутска, например, или Читы и мы, выходит, – гнилой угол. Вот, хоть убей, не соглашусь. Мы – центр России, пуп ее в Ялани. Какой же угол? Медвежий разве. Взгляни на карту, спорить не захочешь.
И не у нас тут, во всяком случае, нарождается он, этот мрак, а – где-то. Мы за то где-то не в ответе, жертвы такие же, как и Иркутск, Чита и те, что в очередь за ними. До нас до первых только он доходит.
Вывод, достойный похвалы. И неожиданный, что интересно.
– Рыжий – не знаю, а Колян – оценит.
Ползут тучи низко. Рукой дотянешься. Рукой-то – нет, а у́дилищем – точно. Ну и дотянешься, а смысл? Не намотаешь, в тюк не соберешь их.
Смотрю на наш, самый долговязый в Ялани, скворечник – будто пригнуло его тучами – как раз в ту сторону, к востоку. Приглядываюсь: не качается. Ветка кедровая на нем – не дрогнет. Э, просыпайся! – крикнуть ему хочется – то будто дремлет.
– Эй, там! Очнись!
Так и свалиться запросто, башку об землю раскроить. С жильцами вместе расшибиться. И тех не слышно что-то, загрустили. Иной день и от них шуму – как распоются, раззадорятся, начнут кого-то передразнивать – больше, чем от нас на футбольном поле, но мы-то ладно – туды-суды голям мячишко, ненормальные. Папка на крыльцо выйдет, прикрыв глаза рукой от солнца, на скворечник поглядит и скажет: «Гаму-то, гаму… как на ярманке Ирбицкой… еще и пушшэ».
Где эта ярманка? Бывал ли он на ней?
Вон воробьи. Тем хоть потоп, хоть светопреставление. Никакой дождь не заставит их целый день торчать под стрехами да за наличниками. Уже все уши прочирикали. Как по своей, шныряют по ограде. Сковороду, в которую насыпаем для куриц зерно или просо, уже сто раз, наверное, проведали.
– Ага! Пустая! Обойдетесь.
Было у нас, кому управиться. Пока в ловушку не попали. Что-то молчат… Не отравились ли? Клевать-то тоже мастерицы. Как заведенные, посмотришь. Клю-клю да дрись, клю-клю да дрись… Станку любому не уступят. Угля древесного им надо поклевать – крепит. Коры березовой – та вроде тоже помогает.
Папка говорит: «Теперь только и косить – не жарко; погода наладится, денек-другой – и гребь готова». Прав, конечно. Лучше бы не грести, а порыбачить. Ему я это не сказал. Сейчас подумал.
Буски не видно – за покосщиками увязался. Скорей всего. То, что за женщинами, – вряд ли.
– Исключено. Юбку уж от штанов-то отличает.
А на покосе заработает: траву станет мять – и схлопочет от папки. А мять он будет. Обязательно. Мозгов у него мало – причинно-следственную связь выявить не сможет. Ну, значит, точно, и получит.
– Лучше остался бы со мной. Помог бы куриц караулить. Потом, глядишь, сходили бы и на Бобровку.
Вот, поразмыслил, и еще одна проблема обнаружилась вдруг. Я все про тех же муравьев. Они же, перепончатокрылые, зимой в спячку впадают. Летом их, получается, приручишь, а за зиму они все, такие-сякие, перезабудут. Из спячки выйдут, ножками спросонья подвигают, суставы разомнут, крылышками-перепонками, которых нет, потянутся, клещнями, жевалами ли, которые есть, пощелкают, и, по сторонам поозиравшись, тобой же, хозяином, царем зверей и всего движимого и недвижимого, первым делом, с голодухи, перекусят.
– Какие есть, такими пусть уж и останутся. Забот хватает и без них.
В ограде только петух. Красный, как собака. На зеленой-то муравке, еще и дождиком помытой, – словно нарисован. Где-то я коня такого видел, на картинке, только не на зеленом фоне, а на синем. Точно. Лень снять сапог… вставать потом с крыльца, идти за ним, за брошенным, в одном-то. И ничего, к сожалению, подходящего рядом не лежит, а то бы запустил. Честное слово. Стоит, скукожившись. Лапами в луже. Капают с карниза ему на спину капли – гулко – как по дну опрокинутого ведра, – так же: пум, пум! Что, не придурошный? Еще какой. Чуть отойти – не догадается. Рыжий прозвал его Мобутой – за шовинизм, нацизм и агрессивность. Песню орет про Чомбо и Мобуту. Про то, как они, эти двое, скаля зубы, Лумумбу стукнули о тумбу. Слова в песне помнит, не путает, а мотив – уж как получится – всегда разный. Рыжий поет, а не петух. Петух тоже поет, но не про Чомбо. Про свое что-то, зоологическое. Может, про Чомбо-то и есть?.. Не человеческое что-то. Птичье. Сейчас молчит – вода, наверное, скопилась в клюве. Или в самом, внутри… не камень – быстро проточила. Теперь он вроде как кофейник. Умней от этого не стал.
Вот и еще одна примета: не прячется петух от начавшегося вдруг дождя – ненастье затянется. И наш вот тоже. Мало – не прячется, душ, малоумый, принимает. Его и жены не спасались, пока во двор их не загнал. Гуляли, квохтали, ближе и ближе подступая к огородчику, – ладно, охранник на чеку – остановил их. Марфа Измайловна так примечала. Ну, не бегут, мол, под навес, нескоро, значит, и закончится. А вот сбывалась или нет примета эта, и не помню. Было бы что серьезное, с наукой связанное, не забыл бы. А то петух у них – барометр.
И слово вспомнил:
Предрассудки.
У всех старых людей так – в горстке рассудок свой несут – из головы-то уже выпал. Перед. Что это слово и обозначает. Среди чудес так и живут – в ненастоящем. То по грибы пойдут, в тайге заблудятся – их леший, значит, заморочил, то трубка выпала из рук – анчутка вышиб… махорку по полу рассыпал из кисета. Смешно? Смешно. И скажешь им, ведь не послушают.