Бегу. Вверх робко гляну:
Звезды: луна – поэтому и редкие. Еще гало – и то полнеба заслонило. Одна уверенно лишь выделяется: Медведица. Полярная – моя – и путеводит. К ней близко – Танина – по ней, по этой звездочке, как говорит Колян, мой брат, можно проверить зрение – кто ее видит… Не видно, но – из-за луны.
Все вроде то же – небо и земля. Но что-то очень изменилось. И мне представилось, как будто налила мне моя родная бабушка Настасся – я никогда ее не видел, тут вдруг предстала – парного молока, бегу я с ним, упал – смотрю: в руке пустой стакан – а молоко разлилось по муравке.
Обрел я что-то – как утратил.
Смотрю на тень свою – она нагая.
Бегу я с чем-то – как с украденным; под самым пахом спрятал кражу.
И вспомнил вдруг:
Пришел я к Шурке Пусе. Еще и в школе не учились мы. Сидит он, Шурка, за столом – играет сам по себе с иголкой и магнитом – иголку водит по столешнице. Я сразу понял, что пропал: в жизни не видывал такого чуда. О том о сем поговорили – я как об этом. Отвлекся Шурка – побежал в уборную. Сунул я магнит себе в шаровары – внизу те были на резинках. Пошел, хозяина не дожидаясь. Лишь за ворота вышел только и пустился – как сейчас вот. Магнит мне бабку, помню, раскровянил. Домой вбежал. Иглу из маминой игольницы извлек, устроился с магнитом за столом – заходит Шурка. И помню я – как подпол провалился. Когда уж вылез.
Так же.
Бегу. В рубашке. Путь кремнистый. На обочине, на траве, иней. Деревья – в опоке. Все – как на сцене.
Украл-то чье-то я – даже не Танино – я у нее бы не украл. Ни у ее родителей, ни у своих. А – у Кого-то. Не понимаю это – чувствую.
Смело смотрел на небо раньше, теперь – и глаз-то не поднять. Гляжу на тень – свою – не догоняю.
Бегу, бегу – как от кого-то.
Я вроде я – но сам себя я никогда еще таким не чувствовал – как кто-то, и этот кто-то мне противен.
Не в кедах, в туфлях – гулко топочу, но не по Старо-Гачинскому тракту, кажется, а по Вселенной, как хрупкий наст, ее ломая, – и Кто-то слышит этот хруст… принадлежит Кому она – Вселенная…
Но отдается в чем?
Сердце колотится – не в нем – не уместится – выплеснется.
В чем-то – в чем осядет.
В Ялань вбежал.
Слышу – продребезжал по тракту Лехин самосвал – поехал в город.
К дому приблизился. Заплот перемахнул – как горностай.
Лег в гараже на раскладушку.
Лежу.
В глазах – не вытеснить.
В ушах – не успокоить.
В сердце… Не в нем…
Спать не могу.
Потом:
Как будто помер – под обломками Вселенной – раздавили.
Часть вторая
И на небе мост унесло!
Две звезды, рекою разлучены,
Одиноко на скалах спят.
От юности моея враг мя искушает,
И сластьми палит мя…
Посещение шестое
И все мне нравятся, без исключения, но этот самый для меня любимый, второй месяц весны, ранней как будто, но обманчивой, – числа с двадцатого до Пасхи и после Пасхи до конца – выдался теплый и погодистый, с крепкими, конечно, утренниками, после которых наст, не ломающийся даже под копытами коня, держался чуть ли не до полдня; нам по нему набегаться хватало. Явление для нашего апреля не редкое – случается. Лишь поманил. А все и разомлели. И все; земля прежде всего – ее уж трудно вроде одурачить. Первой, как всегда, муравушка – едва от снега обнажилась, глазам предстала, сразу и – проснулась. А вскоре, только пригрело солнцем, приласкало их, и угоры в Ялани и вокруг нее зеленеть начали. Те, что на юг глядят, так и особенно – марево стали испускать. К Вербному воскресенью, когда за ней лазит Лазарь, уже и верба распушилась, и вокруг нее пчелы, рано нынче выставленные из омшаников, загудели звонко и не бесполезно – имели взяток; и мед я пробовал – отменный – хоть я и равнодушно к меду отношусь. Ручьи и голуби заворковали вкрадчиво. Голуби – только днем, а ручьи, прячась под хрупкой коркой льда, и по всей ночи не смолкали. Я загореть успел, черным сделался, как голенишше, – мама так говорит, меня жалея. Но в начале мая, как только лед на Кеми тронулся, вешней водой река заполнила всю пойму, и зима к нам – будто забыла с нами попрощаться – возвратилась, вынудив всех, кроме отъявленных непосед вроде меня, ворон, собак и воробьев, спасаться от нее, и без того уже больше чем за полгода опостылившей, – кого куда, а раззадоренных веселым занятием по сбору вербного нектара пчел – безвылазно, безвылетно ли, в ульи; и на летке их было не увидеть, разве охрану в глубине летка, едва выглядывающую, словно из засады. То со снегом, заново и толсто все заваливающим, который быстро, правда, стаивал. То с леденящим, верховым и низовым – при ясном, без единого облачка, небе, – помногу суток не стихающим и пробирающим до костей ветром-сивером. Таким у нас май чаще и бывает. Чувствуя близкую поддержку севера, зима никак не хочет уступать.
Но вот три дня уже стоит – как лето.
Мама с Вахмистровки вернулась еще в понедельник, двадцать пятого мая, сразу после похорон. Я за ней – крёсна как раз пришла корову нашу подоить – к Кеми на мотоцикле ездил вечером, до переправы. Папка – сегодня; только что вошел. Одну ночь он, как выяснилось, ночевал в Вахмистровке, две других – в Елисейске. Двадцать второго мая родной мамин племянник Степан, старший сын дяди Вани Русакова, ее родного брата, пришел с армии, отслужив срочную в десантных войсках. Девчонка у него в деревне оставалась. Продавцом теперь там, в Вахмистровке, в магазине работает. Со школы, с девятого класса, дружили – водой их было не разлить; уроки даже вместе делали. Век ждать клялась. Неудивительно. Когда провожала, на призывном пункте все слезы выревела, всю краску с глаз своих по шшакам себе размазала. Не дождалась – какой-то подвернулся. История не из разряда фантастических – земная. Сплошь да рядом, как говорится. Встретины были вечером. Братья, сестры, родители, друзья. Как обычно. Степан – еще и формы не снимая – из-за стола вдруг встал и говорит: пока, мол, выпейте, схожу, недалеко тут, и вернусь. Все напряглись, но останавливать его не стали. Ну, мол, знатьё бы, кто бы мог подумать, грудью бы на пути, дескать, стали. Ну, вот знатьё бы… Пошел Степан в колхозный гараж. Завел трактор. Гусеничный. Поехал к дому своей подружки неверной. Потом уж это стало все известно. Напротив дома притормозил трактор, имя ее, изменницы, из кабины высунувшись, выкрикнул. Подошла та к окну, занавеску отодвинула. Степан, рукой ей помахав, трактор пустил, сам из него выпрыгнул и, обогнав, лег под гусеницу. Похоронили, гроб не открывая. Так, через крышку, и прощались. Мама подробности не рассказывает – молчит. Я не выпытываю – жутко. Один раз в жизни я видел Степана, лет десять назад. Привозил его к нам дядя Ваня. Помню: мальчишка смуглый, молчаливый, от своего отца, от дяди Вани, ни на шаг не отдалялся – даже со мной, как я ни звал его, на улицу не вышел поиграть. Меня он старше на четыре года.
Был, уже надо говорить. Через четыре года, может, и сравняюсь; потом, наверное, и обгоню.
Сидит папка за столом. Сосредоточенный. Левая рука на спинке стула, правая – на столе. Уезжал, был гладко выбритый. Сейчас – в щетине пегой – отросла; и седины все больше в ней и больше, и замечать это безрадостно. В выходной одежде. Разулся только, хромовые сапоги в сенях снял, но не переодевается – в шавьётовом кустюме. Да кепку у двери на гвоздь повесил. Так и сидит пока – не причесался, что не похоже на него: Аккуратист – так его мама называет.
– Есть, Коля, будешь? – спрашивает мама. – Суп готовый, – была на кухне, разбирала семена, с кульком и вышла. – Редька была, и не найду вот… Запропала… Мы уж поели, тока что вот из-за стола.
– Нет, – говорит папка. – Турпановы покормили. Не успел проголодаться.
Турпановы: свояк папкин – дядя Гоша, и жена его, родная мамина сестра – Наталья Дмитривна. Детей у них шестеро – взрослые уже – три сына и три дочери. Те тоже, и дядя Гоша и тетка Наталья, были на похоронах.
– Как там Иван и Клава-то?
– Ну, как…
– Помилуй, Господи…
– Неважно.
– А с кем добрался? – спрашивает мама. – Не пешком?
– Да нет, – отвечает папка. – Не пешком. Васька довез от города до переправы…
– Турпанов… Васька-то?
– Ну а какой?.. Тут, от Кеми-то, тоже подфартило… Парнишка был, стоял… на самосвале… чё-то повез до Верхне-Кемска и говорил чё, да не помню… Трубы, ли чё ли, там… для гаража… Один в кабине-то, дак взял нас.
Леха, наверное, мой новый приятель. Тот, что похож на Стародубцева Леху. Больше тут некому. И у нас в яланском доротделе самосвалы есть – «ЗИЛы». Целых четыре. Но раз папка не знает водителя, значит – Леха. Лед на Кеми пошел четвертого мая, ночью, после сильного двухдневного дождя. Он, Леха, был в это время как раз в Верхне-Кемске, ехал назад, но не успел – мост на Кеми уже сорвало. Мотаясь здесь теперь, на этой стороне, какой придется, груз развозит – все не без дела. Самосвал у переправы оставляет, а ночевать домой, в город, отправляется; если бензину лишнего где перехватит, на самосвале – в Верхне-Кемск, к подружке.
– Знашь, с кем я ехал? – говорит папка.
– С кем? – говорит мама.
– Со сватьей.
– С какой сватьей? – не понимает мама.
– С какой… С твоёй, – говорит папка.
– Это с какой такой – моёй?
– С такой… Надеждой Андреевной Чурускаевой.
– Анкудиновой, ли чё ли?
– С ней.
– Какая же она мне сватья?
– А ты спроси вон у Олега.
– Да папка шутит, – говорю.
– А чё шутить-то?.. Я не выдумал.
– Надя – хорошая женщина, – говорит мама. – Давно ее знаю. Еще с девок. Она меня моложе, и гораздо… Вместе работали, валили лес. Она тогда – совсем еще девчонка… А в войну чурочки для тракторов, по грудь в снегу пурхаясь, с ней на пару заготавливали. За Петра-то после она вышла… С войны пришел он, уж тогда… Груз на себя такой взвалила… Помилуй, Господи. Петро-то – не подарок.