Десять посещений моей возлюбленной — страница 49 из 69

– Дурачок, – говорит Таня. Книжку взяла, опять читает.

И я: «…объяснением цели сочинения, или…»

– Дай, – говорю, – тебя сфотографирую.

Навел резкость – смотрит на меня исподлобья и внимательно – в объектив то есть – как в будущее. Жаль, нецветная будет фотография. Актриса есть такая – Пола Ракса. Похожа очень. Только рядом.

Положил фотоаппарат между нами. Читаю.

И Таня – тоже.

Влезла в мои волосы руками – на затылке. Ну, думаю.

Читаю.

«…или оправданием и ответом…»

Повернулся к ней:

Лежит.

– Нет, – говорю. – Начну-ка «Тихий Дон» читать.

– И я тоже, – говорит Таня. – Ты вслух читай, я буду слушать.

Читаю:

– Мелеховский двор – на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону…

Смотрю: ползет по странице красный муравей, тащит что-то, какую-то букарицу. Сдул его прочь вместе с добычей.

– У меня шишка осталась, – говорит Таня. – А ты мою потерял.

– Так получилось, – говорю. – Носил повсюду…

– Я буду, – отложив «Горе от ума» и убирая фотоаппарат себе за голову, говорит Таня, – писать на свободную тему.

– Я тоже, – говорю.

Лежит Таня уже навзничь.

Глаза у нее полузакрыты, рот – полуоткрыт. Губы обветрились. На животе – упавшая с сосны хвоинка. Не убираю.

– Я же, – говорю, – мог тебя обмануть…

– Поцелуй, – говорит Таня.

– Я, – говорю, – любую взял бы… сколько их вон валяется… потом сказал бы… и ты не знала бы, что… потерял…

– Я бы почувствовала, что не та.

– А я бы убедил.

– Вот весь ты в этом.

Зимой не было, теперь опять появились на носу у нее точки, еще в марте их заметил. И зрачки у нее – точки. Только те, что на носу, – как остаток вопросительного знака, а эти – словно острие, и вокруг – зеленое-зеленое… Как у волчицы… на фотографии какой-то видел… И стала печь меня губами.

Что-то сказал я:

– Мы же договаривались…

И получилось все. Как взрыв.

Опять поддался – как стихии.

Лежит Таня. Глаза – в небо. Красивая. Волосы у нее – пегие – не налюбуюсь. И – вообще… Соски – как губы – тоже черствые.

– А если, – говорю, – и сыновья такими будут?

– Какими? – спрашивает тихо.

– Дурачками.

Лишь улыбнулась.

– Не хочу, – говорит, – стариться… Только с тобой. Тогда не страшно.

Встал я, приблизился к обрыву. Кемь, внизу, мутная. Смотрю. Утка куда-то пролетела, едва крылом не чиркнув по воде. Где-то журавль кричит – гнездится.

Прошло сколько-то времени – затянулось: я и под яр успел спуститься. И поднялся. Стою.

– Иди ко мне, – зовет Таня. Взгляд ее чувствую спиной.

Пришел.

– Присядь.

Присел.

– А чё тебе сказала Галя?

– Когда?

– Когда записку отдавала.

– Да ничего.

– Я жить не буду без тебя…

Пальцы мне на затылке в волосы вплела…

«Волчица, – думаю. – Как есть волчица».

Земля вращаться перестала.

Встали – стоять на ней теперь нам непривычно.

Смотрим.

– Давай, – говорит Таня, – сфотаемся. Вместе. Стой тут.

Стою.

Пошла Таня, взяла фотоаппарат. На автоспуск его установила. На пень поставила. Бежит ко мне.

– Что-то получится?

– Конечно.

Снял нас фотоаппарат. Мы повернулись и целуемся.

Лодка моторная несется по реке. Кто-то нам крикнул что-то из нее – мы не расслышали. За поворотом лодка скрылась. Волны на берег рвутся – от испуга.

И солнце к вечеру пошло. Прохладно стало.

Оделись мы. Сложили сумки.

До мотоцикла не дойти – шагать, целуясь, неудобно.

Довез я Таню до дома. Попрощались.

В Ялань поехал.

Вечереет. Солнце тайгу просвечивает косо.

Птицы утихли. Ночные петь еще не начали.

Еду и думаю: «Мелеховский двор – на самом краю хутора…»

У нас не хуторы, у нас – деревни… Ну, или села, как Ялань.

Домой приехал.

Спать сразу лег.

И снилось мне… не помню… что-то.

Посещение седьмое

Ну вот (с печальным вздохом произносится).

Минует, мол, и не заметишь. И жизнь пройдет, как прошмыгнет. Вечная присказка.

Заметил.

Не задержать – это уж точно.

Как, помню, любила повторять Марфа Измайловна Чеславлева: «Время не мужик, за штанину не ухватишь… Махни платочком на прошшанне, да и забудь, чтоб душу не смушшало… то ишшо это».

Забуду – вряд ли. Как? Да и зачем? Распределилось в памяти – словно по полочкам разложено – в ней. Чуть не по дням. Есть и такое – помгновенно. Можно зайти и посмотреть, но не потрогать.

Вот…

И еще один этап в жизни закончился. Да и какой. Пока что самый продолжительный. Школа. У меня и у многих моих одноклассников – в десять лет. У Рыжего по определенным, не зависящим от здравого смысла причинам – в двенадцать. Третий, сначала, а затем и пятый класс, где я догнал его, ему особенно понравились – тот и другой он повторял. Из-за какого-то, мне непонятного, упрямства: и знаю, мол, но отвечать меня вы не заставите – часто такое на него накатывало. К доске, помню, вызовут его, выйдет, насупившись, до просини побагровеет, словно футбольный мячик надувает ртом, в пол себе под ноги уставится, и слова из него, как из русского разведчика на допросе у немцев, было не вытянуть никак. Такой он – рыжий. Все они, наверное, такие. «Среди святых рыжих не было», – говорила когда-то Марфа Измайловна. А Иван Захарович тут же и добавлял: «Зато достатошно среди преступников… И этот метит уж в разбойники, мнучок-то, ишшо каво вон… от титьки мамкиной путем не оторвался, а уж туды жа – огрызатса. Добром не кончит, выпердыш, не сумлевайтесь. Горюшка всех хлебнуть заставит, на то и рыжий, ржавый гвозь». В седьмом классе опомнился вдруг и за ум взялся Рыжий, в хорошисты даже вышел. И аттестат без троек получил. Да и в разбойники пока не метит. В военное училище поступать нацелился. В какое только, не придумал. «К лицу тебе, – говорю, – будут малиновые погоны и петлицы, летом особенно – к облупленному носу». – «Тебе чё, завидно?» – смеется. «Да нет, – говорю. – Просто заранее горжусь, товарищ енерал, знакомством».

Сегодня пасмурно. Неба за тучами не видно – без просвета. Нет дождя пока. Но будет – голова у мамы раскалывается.

Неделю жарило, три дня кругом гремело, из-за леса, по всему горизонту, грозовые тучи, нагромождаясь друг на дружку, выглядывали, одних пугая, других обнадеживая. Теперь тихо. Ялань – как будто под водой. Звуки – глухие, эхо – вялое. Вижу, как в заулке плавно опустилась, а теперь медленно поднимается шея журавля-колодца, но не слышу, как скрипит, а то – обычно.

«Не будет, – посмеиваясь, уверяет папка; нарочно, может, маме поперек. – Увидишь, насухо пройдет». Ноги, простреленные на фронте, у него, дескать, не ноют, раны не болят – прогноз, мол, верный, безошыбошный.

Кто из них прав окажется, посмотрим. Чью-то сторону не принимаю – ни мамину, ни папкину. Хоть и у меня болит что-то. Но не голова, не ноги. Не эти метеоприборы. Боль ни тупая и ни острая, а ноющая.

Рыжий рад, что все закончилось. Отмучились, говорит. Или лукавит, притворюха. Рад, наверное, и в самом деле. Я не очень, что и не скрываю. Тоскливо становится, как только подумаю, что не войду больше – обычно к самому звонку, мог иногда чуть опоздать, но позволительно, вслед за учителем – в галдящий класс; не сяду за испещренную разными формулами и изречениями парту. Не получу на уроке записку от Тани: Ткни Вовку в бок, он, кажется, уснул. Как прочитаешь, отсчитай до трех и погляди в мою сторону. Соскучилась. Прочитал я, отсчитал до трех, смотрю: лежит Таня головой на парте и глядит на меня в маленькое зеркальце, а в нем – лишь глаз ее зеленый, и смеется. Мы с Вовкой Балахниным чуть ли не все десять школьных лет сидели вместе за последней партой, у окна. С Рыжим в начале года нас рассаживали – соседство наше было шумным – из-за этого. А Таня с Дусей – в среднем, самом дисциплинированном, ряду – за третьей. Десятый «А». Уже и жаль, что нет теперь одиннадцатого.

Изжить хочется в себе эту жалкую, щемящую, неведомо из чего выросшую во мне мещанскую сентиментальность, так полагаю, каленым железом, как заразу, ее надо вытравить. Не для сильного духом и деятельного мужчины такое состояние, а для слюнтяя. Я на пороге нового. Твердой волей, направляемой ясным умом, или ясным умом, поддерживаемым твердой волей, следует устремиться в светлое, прекрасное и неизведанное будущее, а не киснуть в трясине настоящего, не возвращаться с грустью вспять по-обывательски. Надо лишь уяснить, что это – пауза. Перед значительным рывком. Развитой социализм, и в целом человечество, нуждается в героях. Хоть я и не комсомолец. И из пионеров меня в свое время выставили, по ложному, правда, обвинению.

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,

Преодолеть пространство и простор.

Нам разум дал стальные руки-крылья,

А вместо сердца – пламенный мотор…

Использовав это как эпиграф, написал я на выпускном экзамене сочинение на свободную тему, и получил за него пятерку.

Написать, конечно, одно, а жить по этому написанному – другое.

Ладно, пока возле порога потопчусь: лето проболтаюсь как-нибудь – проведу его словно последние каникулы, осень и зиму проработаю в яланском доротделе, уже решил, разнорабочим. Весной – куда? Конечно – в армию. После уж, отслужив, буду и сказку делать былью. И – поступать куда – тогда определюсь уж. Пока не знаю. Мечта моя – археология.

Хожу последнее время, как, по словам мамы, в воду опущенный, и ничего с собой поделать не могу, развеселить себя никак не получается. Нет настроения и на рыбалку даже – там как рукой, возможно, смыло бы всю грусть; но не собраться.

Папка – тот моего настроения вроде и не замечает, что и хорошо. А мама все и успокаивает:

«Чё ты, родной, такой все хмурый? Чё ты головушку повесил?.. Гляжу на тебя, задумчивого да несчастного, и у меня сердце кровью обливается. Пройдет, милый, и эта тучка. Думай лучше о хорошем».