Десять посещений моей возлюбленной — страница 51 из 69

А мы, яланские, пешком домой гурьбой направились.

Идти двенадцать километров. Как от Ялани до Черкасс. Дорога – все повороты, спуски и подъемы – нами изучена – не заблудиться.

Погода была отличная. Не как сегодня. Мне и такая, правда, нравится. Небо было чистое. Не как нынче. Синее – как на Пасху. Зелень свежая, не запыленная. Черемуха тогда еще не отцвела полностью – белела в зарослях и аромат распространяла. Покосы в пойме Кеми, заливные, словно застеленные коврами, были еще сплошь красные – от жарков, тогда еще не увядших и лепестки не обронивших. В бору, который называется Яланским, или Монастырским, пахло песком, смолой, нагретыми солнцем стволами сосен, хвоей и багульником.

И комары, как только сделалось тепло, сразу же полетели – шли мы и отбивались от них ветками. Кто-то курил – от них спасался дымом.

Я и Галя – чуть отстали. Вынужденно: ногу она натерла в новой туфле и прихрамывала – я ее за руку держал. И чувство странное изведал… Мы же с яслей еще знакомы с ней, словно сестра мне. Но – не сестра! – громко мне кто-то объявил об этом будто вдруг, и я опешил. Но кто роднее может быть?.. В сердце какая-то сумятица. Не в сердце, может, а в душе? И с этим надо будет разобраться.

Коля Устиненко играл на гитаре, пел песню:

Если я заболею,

К врачам обращаться не стану,

Обращусь я к друзьям —

Не сочтите, что это в бреду:

Постелите мне степь,

Занавесьте мне окна туманом,

В изголовье поставьте упавшую с неба звезду!..

Потом – про Ланку. Ну, и Высоцкого. Про друга.

После все вместе:

Детство мое, постой,

Не спеши, погоди.

Дай мне ответ простой —

Что там впереди?..

Не было с нами только Сапожниковой Райки, голосистой. И мы тогда еще не знали, что случилось.

Леха, мой приятель, которого я пригласил на наш праздник, ночью уже, повез Райку покатать на самосвале. Я и не знал, когда они уехали, – тайком исчезли, незаметно. Не только я – никто не видел. В сторону города поехали, а не к Ялани. Перевернулись в Сергином логу – с моста упали – высоко там. Райку как-то выкинуло из машины, и она ударилась о дерево, там и нашли ее, бездвижную. Так вот пока и не пришла еще в сознание. Выживет или нет, еще вопрос, для нас мучительный, конечно. И для родителей ее. Для брата – Саньки. И врачи толком ничего сказать не могут – не обнадеживают зря, возможно. А Леху – того так зажало в смятой чуть ли не в лепешку кабине, что у него отняли после ноги. По колени. Лежит он в больнице. Ездил я к нему несколько раз. И вчера был. Мать возле него находится постоянно, там и ночует иногда. Тетя Катя. Плачет. Смотреть на это невыносимо. И на него, и на нее. Он у нее один на всем белом свете, никого больше нет. И она у него одна. Танин отец без ног, но тот-то хоть после войны. А тут… Будут судить. А как судить его, безногого? Может, и обойдется. Райка, уж та не померла бы. Подумать страшно. Улыбается Леха. Но через силу. Так мне кажется, когда вижу. Так и есть, если представить. По-настоящему жалеет Райку, не потому, что за судьбу свою боится, а потому, что он причиной, свою вину переживает сильно. «Я, – говорит, – не верю, что у меня нет ног. Я не смотрю на них, но чувствую, могу и пальцами пошевелить… Только вот больно очень… там, где… это… До свадьбы, может, отрастут», – еще и шутит. И всегда спросит: «Как там Райка?» А как она? Пока никак. И говоришь ему: «Нормально».

Я позвал на праздник Леху, на мне лежит и часть ответственности. Теперь и с этим надо жить.

Ну, словом, вот… со школой попрощались.

Все проходит, все невечно, как на небе звезды гаснут без следа…

Гаснут-то гаснут, но они же остаются, их в свете дня не видно просто.

Теперь – вперед.

Молодым – везде у нас дорога, старикам – везде у нас почет… Я другой страны такой не знаю, где так вольно дышит человек. Нормально.

В глаза бросается: ребята изменились. И девчонки, и парни. Вид у всех, кого ни встречу, озабоченный. Кто поступать куда, раздумывает, кто – на работу где устроиться. Теперь хоть паспорт можно получить, раньше же их не выдавали деревенским. Не всем, конечно. Тем, у кого родители работали в колхозе. Как крепостные. Есть и те, кому совсем не позавидуешь, у которых главная сейчас, на этот момент жизни, забота, когда и как – шумно или скромно – сыграть свою свадьбу, к какому приурочить празднику, чтобы успеть с ней до рождения ребенка, – а то на свадьбе прямо закричит. Шурка Пуса и Борониных Оля. Мы их давно уже зовем семейные. Оля ходит, как гусыня, с боку на бок переваливается – видеть ее такой смешно и непривычно. Лицо в пятнах – даже жалко. Шурка – в отцы готовится – сияет. Жить собираются пока у Шурки. Уже и комнатку отгородили им. В гости, мол, как устроим-обустроим свое гнездышко, всех позовем – не разместимся.

А кто о женитьбе еще и не помышляет, не созрел, как говорится, и решил уже, что пойдет в армию, тому, как мне вот, нечего и напрягаться – кого-то осенью уже, меня весной только забреют. Пока и голову не надо напрягать – пусть отдыхает после долгих лет учений.

Плохо еще одно – опять беда стряслась в Ялани.

Утонул отец Балахнина Вовки. Дядя Коля. «Молодой, – говорят про него пожилые. – Только бы и жить, в самом прыску мужик, в самом расцвете». Пятьдесят пять лет, мол, – не возраст. Нам просто страшно – смерть такая.

Возвращался он, дядя Коля, в Ялань через Камень верхом с Малогорки. Обудёнкой туда ездил. Свату там с пасекой помочь, тот пчеловод-то начинаюш-шый, ну, и тому приспичило не раньше и не позже, как на притчу. Так тетя Груня, жена его, дяди Коли, вдова ли уже, и Вовкина мать, причитая, говорила после. Дома его, дядю Колю, ждали. Не приехал. Прибежал оседланный конь. Ну, убежал, подумали сначала. Но не похоже – смирный Карька, не дурной. В лесу, как рассказывал Вовка, остановишь, слезешь с него, пойдешь рябчика стрелить, не привязываешь его – с места не стронется, пока, мол, не вернешься. И я возил когда-то на нем копны, знаю, что убежать не смог бы Карька. Разве – медведь где вышел, – зверя испугавшись и взметнувшись на дыбы, седока сбросил и ускакал прочь опрометью? И это вряд ли. Если бы и отстал где дядя Коля, пусть и с медведем разбираясь, кобель бы с ним там был, Казбек, тот здесь сидит, на переезде. След тут, на косе – из реки выход. И на другом берегу след – в реку. Но только Карькин. Дяди-Колиного – ни на том берегу, ни на этом – значит, с коня не слазил он и в поводу его не вел. Сходили и до Малогорки. Спросили. Нет, мол, не пьяный, сел, поехал. Потом его, дяди-Колину, кепку с натянутой на нее тюлевой сеткой от комаров нашли чуть ниже по течению того места, где конь к воде спускался, – уже, намокшая, в приплеске, на мели, на дне лежала. Никто не знает, что могло случиться. Всякое передумали и предположили. Или, когда конь прыгнул в речку, дядя Коля в седле не удержался, или уже когда поплыл Карька, что-то могло произойти? Но что вот? У дяди Коли сердце было слабое. А там течение – дай Боже.

Вода в Кеми еще высокая, не просветлела. Искали. Утром начинали, вечером заканчивали. И я нырял, все дно облазил. Есть и глубокие там ямы – метра четыре. Не нашли сразу. После уж, три дня спустя, трактор пригнали, нападавшие и принесенные в паводок лесины из реки стали вытягивать. На одной из них, на корнях, и дядю Колю мертвого вытащили – зацепился патронташем. Ружье на нем же было, за спиной. И тетя Груня закричала…

Ходит Вовка, сам не свой. Видел его на днях – выпил немного он, так тоже плачет: любил, мол, папку. Ну, понятно. После сказал: «Он здесь, не мертвый». Я не нашелся, что ему ответить. А он добавил: «Я на девятый день это почувствовал… Сзади стоял, позвал меня, к затылку прикоснулся, и мне спокойно сразу стало. А выпил… с братом». С ума бы Вовка не сошел – так я подумал, попрощавшись.

Мама говорит: «Все знаем, что умрем, но когда, в какой час и как, никому не известно». И дядя Коля – кто бы мог подумать.

Горе у них, Балахниных, и нам всем плохо.

Сегодня не жарко – и днем, пожалуйста, работай; из-за плотных, сплошь затянувших небо туч солнце и не проглядывает даже – удар солнечный не хватит. Чтобы освободить для личных дел вечер, пошел окучивать картошку.

– Я, – говорю, – пойду.

– Куда?

– Окучивать.

– А. Ну, иди, – говорит мама, собирая с полу самотканные дорожки и коврики. – Я приберусь вот, помогу. Или уж вечером?

– Вечером некогда мне будет.

– А чем ты занят будешь? – спрашивает мама.

– В клубе кино…

– После кино… Отец пошел траву проверить на покосах. Ноги-то тоже… ходит, храмлет. Остожье, может, разгородит… уж заодно. Ты бы поел.

– Я не хочу.

– Вот хорошо-то, экономия, – говорит мама, складывая половики на стул возле порога. – Сколько в них пыли за неделю накопилось.

– Давай, – ей, маме, предлагаю ненастойчиво, – я их похлопаю.

– Их выбить надо, мало – хлопать… Сама уж как-нибудь управлюсь. Ступай. Промнись.

Пошел.

Мама мне вслед:

– Да мазь возьми… мошка же съест.

– Не съест.

– Какой упрямый… и в кого вот?

Да сам в себя, в кого ж еще-то. И не упрямый – целеустремленный.

Самолет летит, раскалывая небо над Яланью. Большой, наверное, тяжелый. В какую сторону – не видно. Но звук на запад вроде скатывается, откуда морок этот к нам надвинулся. На гром похоже, беспрерывный.

Я подождал, пока гул стих.

Внизу нашего огорода весной, когда дружно тает снег, течет бурный ручей, летом он пересыхает, после дождей возобновляется, но ненадолго. Растет там, возле самой изгороди, старая, раскидистая ива. Шумят в ней, сотрясая ветви, вороны. Молодые, наверное, – игривые.

Там же, еще в сентябре прошлого года, папка выкопал колодец. Неглубокий – метра три – попал на жилу. Вода в нем, в нашем колодце, мягкая. Журавль высится. На самой его макушке сидит сорока, дергая хвостом, на веселящихся в иве ворон смотрит с любопытством. Меня заслышав, упорхнула.