– Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке у монастырских ворот…»
«Архиерей»
16 марта 1901 года Антон Павлович сообщал Ольге Леонардовне Книппер (они ещё не были женаты): «Пишу теперь рассказ «Архиерей» на сюжет, который сидит у меня в голове лет пятнадцать».
Лет пятнадцать! И только через год автор отослал этот рассказ в печать. Чехов очень волновался: как бы цензура не вычеркнула что-нибудь. Каждая деталь значима в этом его повествовании об архиерее – преосвященном Петре: «Отец его был дьякон, дед – священник, прадед – дьякон, и весь род его, быть может, со времён принятия на Руси христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам, духовенству, к звону колоколов была у него врождённой, глубокой, неискоренимой; в церкви он, особенно когда сам участвовал в служении, чувствовал себя деятельным, бодрым, счастливым».
Накануне Пасхи преосвященный Пётр заболел. По сюжету рассказа в Великий Четверг он служил в храме вечером, когда читают страстные Евангелия: «В продолжение всех двенадцати Евангелий нужно было стоять среди церкви неподвижно, и первое Евангелие, самое длинное, самое красивое, читал он сам. Бодрое, здоровое настроение овладело им. Это первое Евангелие «Ныне прославися Сын Человеческий» он знал наизусть; и, читая, он изредка поднимал глаза и видел по обе стороны целое море огней, слышал треск свечей, но людей не было видно, как и в прошлые годы, и казалось, что это всё те же люди, что были тогда, в детстве и в юности, что они всё те же будут каждый год, а до каких пор – одному Богу известно».
Понятно, что Чехов прекрасно знал, любил богослужение. Описывал свои чувства. Он был так же одинок среди множества людей, как и его герой. И только в храме на душе у Чехова становилось тепло и спокойно: Христос победил одиночество, разобщённость, смерть.
Антону Павловичу не с кем поговорить об этих чувствах. Людей волнуют общественные события, революционные идеи, проблемы дня. И только к читателям, к театральным зрителям обращался Чехов с мыслями о вечности – мягко, ненавязчиво. А вдруг это кому-то тоже нужно? Кто-то услышит? Захочет понять?
Рассказ «Архиерей», как отметил Бунин, «прошёл незамеченным – не то что «Вишнёвый сад» с большими бумажными цветами, невероятно густо белевшими за театральными окнами».
«Вишнёвый сад»
Зимой 1904 года Чехов был в Москве. В Художественном театре шла премьера его пьесы «Вишнёвый сад». Это было 17 января (30-го по новому стилю) – в день именин Антона Павловича.
Пьеса – об одиночестве, разобщённости людей, которые не слышат, не видят, не хотят понимать друг друга. Чехов спешил высказать то, о чём обычно молчал. Герой его произносит:
– И что значит – умрёшь? Быть может, у человека сто чувств и со смертью погибают только пять, известных нам, а остальные девяносто пять остаются живы.
Потом добавляет:
– …только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину.
Удивительно! Писатель, о котором постоянно твердят, что он в Бога не веровал, открытым текстом говорит о поисках Истины – именно так, с большой буквы: Бога Истины. Антон Павлович Чехов знал: жизнь продолжается, пока остаётся на земле хотя бы один человек, которому Истина нужна.
Запись в дневнике
Лечащий врач Чехова в Ялте Исаак Наумович Альтшуллер писал: «Он носил крестик на шее. Это, конечно, не всегда должно свидетельствовать о вере, но ещё меньше ведь об отсутствии её. Ещё в 1897 году он в своём таком скудном, всего с несколькими записями, и то не за каждый год, дневнике отметил: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало». Мне почему-то кажется, что Чехов, особенно последние годы, не переставал с трудом продвигаться по этому полю, и никто не знает, на каком пункте застала его смерть».
Шутки Чехова
Однажды в Москве писатель Чехов, артистка Яворская и писательница Щепкина-Куперник отправились к фотографу. Все трое были молоды и веселы. Татьяна Львовна Щепкина-Куперник вспоминала: «Снимались мы все вместе и порознь, наконец решено было на память сняться втроём. Мы долго усаживались, хохотали, и когда фотограф сказал: «Смотрите в аппарат», – Антон Павлович отвернулся и сделал каменное лицо, а мы всё не могли успокоиться, смеясь, приставали к нему с чем-то – и в результате получилась такая карточка, что Чехов её окрестил «Искушение святого Антония»».
У Антона Павловича каждый год менялось лицо. Это замечали окружающие – и удивлялись. А у него, вероятно, была очень напряжённая внутренняя жизнь, «…всегда на всё издали смотрели его прекрасные глаза. И недаром он как-то показал мне брелок, который всегда носил, с надписью: «Одинокому весь мир – пустыня»», – писала Щепкина-Куперник.
«Проходная», она же «Пушкинская»
Татьяна Львовна дружила с сестрой Антона Павловича и приезжала к Чеховым в Мелихово. В первый визит Чехов стал показывать ей дом – и три раза провёл её по нему. От обилия помещений у девушки кружилась голова: «каждый раз он называл комнаты по-иному: то, положим, «проходная», то «пушкинская» – по большому портрету Пушкина, висевшему в ней, – то «для гостей», или «угловая» – она же «диванная», она же «кабинет».
Чехов потом, смеясь, объяснил ей, «что так в провинциальных театрах, когда не хватает «толпы» или «воинов», одних и тех же статистов проводят через сцену по нескольку раз» – то медленно, «то бегом, то поодиночке, то группами… чтобы создать впечатление многочисленности. Позже этим способом великолепно воспользовался Станиславский в «Юлии Цезаре», и я вспомнила шутку Чехова».
Впечатление от Мелихова у Татьяны Львовны осталось светлое: «Обстановка была более чем скромная – без всякой мишуры: главное украшение была безукоризненная чистота, много воздуха и цветов».
Щепкина-Куперник носила на шее мех соболя. И Чехов нашёл ему применение: «Любимая игра была дразнить собак (двух такс с медицинскими кличками Бром и Хина. – Прим. сост.) моим собольком… Собаки сходили с ума и лаяли, прыгая кругом него. Мне надоел шум, да я и боялась за судьбу моего соболька, и я спрятала его. После этого стало меня удивлять, что собаки так же яростно лаяли, как только А. П. укажет им на сигарную коробку, стоявшую на камине. Так и заливаются, так и рвутся к коробке! Оказалось, что А. П. потихоньку стащил моего соболька из комода и спрятал его в эту коробку».
Помалкивайте!
А сколько шуток в письмах Чехова! Той же Щепкиной-Куперник он писал: «Я буду в восторге, если Вы приедете ко мне, но боюсь, как бы не вывихнулись Ваши вкусные хрящики и косточки. Дорога ужасная, тарантас подпрыгивает от мучительной боли и на каждом шагу теряет колёса. Когда я в последний раз ехал со станции, у меня от тряской езды оторвалось сердце, так что я теперь уже не способен любить».
Чехов шутил даже во вполне серьёзных врачебных советах друзьям: «От долгого разговора, требующего усиленного прилива к лёгким, а стало быть, отлива от головы, бывает утомление мозга, посему помалкивайте. Хорошо также, чтоб запоров не было».
И над своими болезнями тоже шутил: «В общем я здоров, болен в некоторых частностях. Например, кашель, перебои сердца, геморрой. Как-то перебои сердца у меня продолжались 6 дней, непрерывно, и ощущение всё время было отвратительное. После того как я совершенно бросил курить, у меня уже не бывает мрачного и тревожного настроения. Быть может, оттого что я не курю, толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно…»
«Подумает: щелкопёр!»
Со Львом Николаевичем Толстым Антон Павлович встречался несколько раз. Уже в Крыму больной Чехов говорил о нём, смеясь:
– Серьёзно, я его боюсь.
«И однажды чуть не час решал, в каких штанах поехать к Толстому, – рассказывал Бунин. – Сбросил пенсне, помолодел и, мешая по своему обыкновению шутку с серьёзным, всё выходил из спальни то в одних, то в других штанах:
– Нет, эти неприлично узки! Подумает: щелкопёр!
И шёл надевать другие, и опять выходил, смеясь:
– А эти шириной с Чёрное море! Подумает: нахал…»
Чехов по-человечески тепло общался с Толстым, навещал под Тулой и в Крыму, даже лечил. Уважал возраст графа и литературные заслуги. Однажды Лев Николаевич шепнул Антону Павловичу на ухо, что его пьесы – дрянь! Впрочем, Шекспир ещё хуже… Чехова это развеселило.
Но он не переоценивал старшего коллегу. Например, в ответ на толстовское «непротивление злу насилием» остроумно замечал: «Противиться злу нельзя, а противиться добру можно».
И ещё: «Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает (от слова «невежда». – Прим. сост.) с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведёшь и в газетах не выругаешь».
Чехов был уверен: вся философия Толстого «не стоит одной кобылки из «Холстомера»».
Про баб и баобаб
Больного Антона Павловича в Ялте навещали знакомые. Однажды приехал «дядя Гиляй» – известный репортёр Владимир Алексеевич Гиляровский. Их связывало общее журналистское прошлое, когда Чехов ещё подписывался под маленькими рассказами: «Антоша Чехонте». Не он выдумал этот псевдоним, а его законоучитель в Таганрогской гимназии протоиерей Покровский. Почему-то батюшке казалось, что Антон несерьёзный человек.
Дядя Гиляй сразу поинтересовался, почему Чехов не ответил на его открытку, где было всего четыре строчки: