, и прижалась лбом к его лбу.
Наверное, я сама придумала, что в это мгновение над волнами пронесся беззвучный раскат грома и все жители Города Нин отложили дела, встали и посмотрели на берег, чувствуя, как бешено бьется в груди сердце. Наверное.
Но это же моя история, не так ли?
Пожалуй, я неплохо освоила искусство повествования. Когда я наконец принялась рассказывать отцу свою историю, он смотрел на меня с таким вниманием, что, кажется, забывал моргать – слезы то и дело стекали вдоль его носа и тихо капали на пол.
Когда я закончила, он ничего не сказал, только потянулся ко мне и провел пальцами по словам, вырезанным у меня на руке. Его лицо, все еще худое и голодное, несмотря на то что он уже несколько дней питался ужасной маминой стряпней, исказило чувство вины.
– Прекрати, – велела я ему.
Он моргнул.
– Что прекратить?
– Понимаешь, я победила. Я сбежала из Брэттлборо, спаслась от Хавермайера и Илвейна, я пошла против мистера Локка и выжила… – Отец перебил меня цепочкой ругательств на нескольких языках и списком довольно жестоких пожеланий касательно посмертного бытия мистера Локка. – Тише, суть не в этом. Суть в том, что иногда мне было страшно, больно и одиноко, но в конце концов я победила. Теперь я… свободна. И если такова цена свободы, я готова ее заплатить. – Я помолчала, чувствуя, что все это излишне драматично. – Я готова платить ее снова и снова.
Отец на несколько секунд странно уставился на меня, а потом перевел взгляд на мою мать. Между ними произошел какой-то раздражающе телепатический обмен, а потом папа тихо сказал:
– Я не имею права гордиться тобой, потому что не я тебя воспитал… Но все же горжусь.
Мое зажившее сердце довольно замурлыкало.
После этого меня уже не пытались удержать дома. Разумеется, все волновались (отец и бабушка умоляли меня остаться и обучиться словотворчеству на том основании, что я совершала невероятно могущественные деяния посредством слов, поэтому мне нужно дать соответствующее образование; я возразила: нарушать законы вселенной проще, когда толком их не знаешь, да и учеба мне порядком надоела), но запирать меня никто не стал. Вместо этого меня снабдили всем необходимым для выполнения задуманного. Пусть даже это было опасно, страшно и, пожалуй, немного безумно.
Бабушка дала мне с собой несколько десятков медовых коврижек, которые испекла сама, и предложила перекрыть мои шрамы татуировками, если захочу. Я подумала, ощупала белые линии на коже (ОНА ПИШЕТ ДВЕРЬ ИЗ КРОВИ и СЕРЕБРА. ДВЕРЬ ОТКРЫВАЕТСЯ ТОЛЬКО ПЕРЕД НЕЙ) и покачала головой. А потом спросила, не может ли она нанести татуировки между шрамов, не перекрывая их. Теперь по моей руке вьются слова, оплетающие белые буквы, будто черные лозы. «Январри Словотворица, дочь Аделаиды Ли Ларсон и Йуля Яна Ученого, рожденная в Городе Нин, путешественница по Пограничью. Пусть странствует, но всегда находит дорогу домой, пусть все слова, что она напишет, сбудутся и все двери откроются перед ней».
Мама подарила мне «Ключ» и три недели давала уроки хождения под парусом. Отец начал было спорить, что должен обучать меня сам, будучи более опытным моряком, но мама посмотрела на него, упрямо выпятив подбородок, и возразила:
– Это давно уже не так, Джулиан.
Он притих и больше не встревал.
Отец подарил мне книгу под названием «Сказания Амариканского моря». Она написана на языке, на котором я не говорю, незнакомым мне алфавитом, но папа отчего-то уверен, что язык выучивается сам собой и его можно просто «подхватить». Еще он отдал мне свое бесформенное залатанное пальто, которое раньше принадлежало маме, потому что оно грело его в далеких странах и помогало благополучно добраться до дома. Возможно, поможет и мне. К тому же, добавил отец, сам он покончил со странствиями.
– И еще, Январри… – Его голос зазвенел от напряжения, как будто доносясь издалека. – Прости меня. Прости, что бросал тебя одну столько лет, что бросил в последний раз. В последний момент я п-пытался вернуться. Я л-люблю… – Он умолк, захлебываясь слезами и закрыв глаза от стыда.
Я не стала говорить «Ничего страшного» или «Я тебя прощаю», поскольку не была уверена, что не солгу. Вместо этого сказала просто:
– Я знаю.
И кинулась в его объятия, как в детстве, когда он возвращался издалека. Я наконец сделала то, в чем отказала себе в семь лет. Прижалась лицом к его груди, а он обхватил меня руками, и мы долго стояли так, пока я не отстранилась.
Пришлось вытереть влажные щеки.
– И вообще, я же не навсегда ухожу. Я буду вас навещать. Теперь твоя очередь ждать моего возвращения.
Все остальные члены семьи (эта «с» похожа на раскрывающийся на солнце листок) снабдили меня припасами, пресной водой в глиняных бочонках, картами Амариканского моря, компасом, который, в отличие от моего, указывал на север, и новой одеждой из холстины. Мои новые наряды смутно напоминали штаны и рубашки, потому что изготовили их швеи, никогда в жизни не видевшие ни того ни другого. Это странные вещи, пограничные явления, идеально сочетающие черты двух миров. Думаю, они отлично мне подойдут.
В конце концов, я планирую прожить остаток жизни, то и дело ныряя в пограничное пространство, отыскивая незаметные места, где оно истончается и миры соединяются, путешествуя по следам Дверей, закрытых Обществом, и открывая их с помощью слов. Позволяя опасному и прекрасному безумию свободно перетекать из мира в мир. Я превращусь в живой ключ к любой Двери, как предсказывал мой отец.
(Это вторая причина, по которой я не могу остаться в Городе Нин с родителями.)
Думаю, ты догадываешься, читатель, какую Дверь я открою первой: Дверь на вершине горы, через которую прошла моя мать в девяносто третьем году и которую мистер Локк разрушил в девяносто пятом. Ту самую Дверь, которая расколола нашу маленькую семью и бросила нас в темноту и одиночество. Я хочу исправить эту старую несправедливость. К тому же путь неблизкий, а значит, я, возможно, успею дописать эту чертову книгу. (Кто же знал, что писать истории так трудно? Я прониклась внезапным уважением ко всем этим несчастным авторам приключенческих и любовных романов.)
Наверное, тебе хочется спросить, зачем я вообще взялась за перо. Почему я сижу над стопкой бумаги в свете луны в обществе своего пса и темного серебристого океана и пишу эти слова усталой рукой с таким упрямством, будто от этого зависит моя жизнь. Может, это семейное.
А может, я просто боюсь. Боюсь не справиться со своей благородной задачей и не оставить после себя никакого следа. В конце концов, в Обществе состоят крайне могущественные и опасные существа, которые пробрались сквозь трещины в мироздании и очень хотят, чтобы Двери оставались закрытыми. И было бы глупо рассчитывать, что такие существа и такие идеи есть только в нашем мире. В своих кошмарах я попадаю на бесконечный карнавал Хавермайеров, которые тянут ко мне белые пальцы из тысяч зеркал. В самых же страшных кошмарах из зеркал на меня смотрят белые глаза, и я чувствую, как моя воля рассыпается под их взглядом.
В общем, у меня опасная работа. Поэтому я написала эту историю в качестве страховки на случай, если провалю свою миссию.
Читатель, если ты со мной не знаком и нашел эту книгу случайно – может, обнаружил ее в куче мусора или в пыльном чемодане, или какой-нибудь бестолковый издатель напечатал ее и она попала на полку с художественной литературой, – я молю всех богов о том, чтобы у тебя хватило смелости сделать то, что следует. Я надеюсь, ты найдешь дыры в ткани мироздания и растянешь их пошире, чтобы впустить свет иного солнца; я надеюсь, ты пройдешь через все открытые Двери, какие сможешь найти, а потом вернешься и будешь рассказывать истории.
Но, разумеется, я написала книгу вовсе не для этого.
Я написала ее для тебя. Чтобы ты прочитал ее и вспомнил то, о чем тебе велели забыть.
Ты ведь вспомнил меня? Помнишь, что однажды предложил мне?
Что ж. Теперь ты, по крайней мере, можешь взглянуть в будущее и выбрать: спокойно жить дома, как предпочел бы любой разумный человек, – клянусь, я пойму твое решение…
Или сбежать со мной к сияющим безумным горизонтам. Плясать в вечном зеленом саду, где с ветвей свисают десять тысяч спелых, манящих миров; странствовать со мной от дерева к дереву, заботиться о них, вырывать сорняки и впускать в сад свежий воздух.
Открывать Двери.
ЭпилогДверь в дымке
Стоит поздний октябрь. Колючие морозные узоры расползаются и расцветают на каждом оконном стекле, а над озером поднимается пар. Зима в Вермонте всегда торопится.
На рассвете молодой человек загружает в грузовик мешки с Вашингтонской уникальной белой мукой. Грузовик черный, блестящий, с золотыми буквами на боку. У самого юноши темные серьезные глаза. Холод заставляет его пониже натянуть картуз. Жемчужный туман холодит ему шею.
Он работает в размеренном ритме, как человек, привычный к тяжелому труду, но вокруг его губ можно заметить едва различимые печальные складочки. Эти морщинки кажутся совсем свежими, как будто появились недавно и еще не поняли, как себя вести. Они его старят.
Его родные считают, что морщинки – это следствие болезни, которую он перенес летом. Однажды вечером в конце июля юноша просто исчез – перед этим он какое-то время странно себя вел, а потом у него состоялся торопливый разговор с африканкой из особняка Локка – и вернулся домой почти две недели спустя, растерянный, полубезумный. Он, похоже, не помнил, где пропадал и почему, и врач (на самом деле это был коновал, который прописывал лекарства покрепче за полцены) предположил, что у него отшибло память из-за лихорадки, и порекомендовал запастись слабительными и терпением.
Со временем парню действительно стало лучше. Головокружительная растерянность, терзавшая его в июле, уступила место смутной неясности, легкой дымке, застилавшей глаза, и привычке смотреть на горизонт, как будто ожидая, что из-за него кто-то появится. Даже любимые литературные газеты теперь не могут надолго завладеть вниманием юноши. Его родные полагают, что рано или поздно это пройдет, а сам Сэмюэль надеется, что ноющая боль в груди утихнет, а с ней и ощущение, будто он лишился чего-то ценного, но не может вспомнить чего.