Мы проходим мимо небольшого оазиса из аккуратно выкрашенных клумб с ползучими глициниями и подстриженной бирючиной, а затем перед нами вырастают высотки 70-х годов из темного кирпича. Идем дальше — вверх, по мосту. На полпути Даниэль вдруг останавливается, и мы смотрим сквозь металлическую сетку на железнодорожные рельсы, прямые, будто стрела.
— Где бы вы хотели сейчас оказаться, если бы могли отправиться куда угодно? — спрашиваю я.
Внизу проезжает поезд, и мост вздрагивает у нас под ногами. Даниэль ведет пальцами вдоль ограды, слышится легкое постукивание.
— Я остался бы здесь, — отвечает он, глядя на меня.
Там, в парке, мне приснился сон про него — яркий, но очень странный. Будто мы оба сняли руки, как куклы, и обменялись ими. Но потом, когда я посмотрела вниз, мои ладони оказались снова на месте. Проснувшись, я увидела, что Даниэль стоит рядом, и вдруг почувствовала, что я дома. В голову закралась мысль: может, когда-то они с мамой… нет, глупости. Даже думать об этом не стоит. Он просто мне нравится, вот и все.
— А я поехала бы в Инвернесс, — говорю я, — или еще дальше, на север. Пересекла бы Шотландию, от края до края, а там села на корабль и поплыла в Исландию или Норвегию. Хочу посмотреть на северное сияние. Я видела фотографии, но это ведь не то, что вживую.
Он улыбается, но улыбка выходит грустной, так что я замолкаю. Мы идем дальше: мимо одинокого здания с вывеской «Сдается внаем»; мимо зеленого указателя «Городская ферма»; мимо многоквартирных домов, где к выцветшим стеклам балконов жмутся велосипеды, кашпо и футбольные флаги. Затем мы погружаемся в хаос Кентиш-таун и следуем по ней, пока Даниэль не сворачивает налево, на Агар-Грув. Мы почти не говорим друг с другом, но — странное дело — ритм наших шагов ощущается как разговор. Даниэль то и дело останавливается и подбирает что-нибудь: золотую крышечку от бутылки; маленькую желтую пуговицу со звездой в центре; гвоздь, согнутый под прямым углом. Долю секунды он смотрит на свою находку, а затем бросает ее в карман.
— Мне нравится ваш пиджак, — говорю я.
Он смеется:
— Мне его дал один парень, по прозвищу Охотник.
— Охотник?
— Да. Это был подарок… — он смотрит на меня, — по особому случаю.
На углу Йорк-Уэй Даниэль останавливается и отцепляет небольшой кусочек бледно-голубого пластика, застрявший в решетке ограды.
— У тебя голубое имя, — говорит он.
Рядом с нами проносится грузовик, и я чувствую легкий прилив адреналина, как во время взлета или когда стоишь на платформе, а мимо пролетает поезд.
— Бледно-голубое, как ледниковая вода, — продолжает он. — Немного похоже на это.
Он протягивает кусочек пластика, и я беру его, но не знаю, что ответить. Даниэль сразу как-то сникает, отводит от меня взгляд.
— Просто я так вижу, — говорит он. — Наверно, ты видишь иначе.
Я улыбаюсь ему, но улыбка выходит вымученной — уверена, он это заметил. Мы сворачиваем на Йорк-Уэй, проходим под мостом, где звук колес грузовиков эхом отдается в бетоне. Даниэль останавливается у ограды: сквозь решетку видно заднюю часть вокзала Кингс-Кросс. Высокие грязные кирпичные стены хранят воспоминания о другом здании. Светло-серые вагончики жмутся к земле, будто боятся всего этого пространства в центре города. Мы проходим дальше, останавливаемся напротив стеклянной махины Кингс-плейс и смотрим вниз на одинокого лебедя, неторопливо плавающего вдоль канала. Мужчина вытягивает из воды пустую удочку и закидывает ее снова. Другой мужчина сидит на скамейке с золотистой банкой пива в руке и наблюдает за рыбаком. На парапете моста лежит перевернутый игрушечный самолетик с острым носом и оранжевыми крыльями. Даниэль поднимает его и протягивает мне: металлический, удивительно тяжелый и холодный на ощупь. Я ставлю его обратно на парапет, теперь он развернут на запад и готов к взлету.
— Вы виделись с моими сестрами? — спрашиваю я. — Когда познакомились с мамой.
— Всего один раз.
— Я спрашивала их о вас.
Даниэль прижимает руку к груди и морщится, будто ему больно.
— Что с вами? — спрашиваю я.
— Ничего страшного. И как они, вспомнили меня?
Я мотаю головой:
— Нет. Наверно, они тогда были совсем маленькими.
Он отворачивается и идет дальше. Я следую за ним: сквозь суету Кингс-Кросс, вдоль Юстон-роуд, к вокзалу Сент-Панкрас, опутанному лесами. Даниэль все еще прижимает руку к груди.
Однажды я ходила по леднику в Канаде, одна. Увязалась за незнакомой группой туристов. Мы забили салон до отказа, и машина с колесами шириной с меня стала взбираться все выше и выше, в сторону от дороги, по гладкому сине-белому льду. Наконец нас выпустили и дали полчаса свободного времени. Я потихоньку отошла от группы, повернулась спиной к машине — и вот перед моими глазами уже только лед, похожий на потрескавшуюся кожу, похожий на грязные, замерзшие слезы. Никогда не видела ничего подобного прежде.
— А какого цвета ваше имя? — спрашиваю я.
Даниэль останавливается, но не отвечает. Должно быть, я ошиблась. Расстроила его. Мы стоим на Юстон-роуд. Справа от нас — оранжевые и белые кирпичи Сент-Панкрас, слева — поток машин.
— Вы же сказали, что у меня голубое имя… — Мне приходится повысить голос, иначе ничего не слышно из-за шума. — И мне стало интересно: у вашего имени тоже есть цвет?
Сумасшедший, он точно сумасшедший. И я тоже. Тут особо не постоишь. Мы мешаем людям, они врезаются в нас, стараются обойти. Это не место для разговора.
— Оранжевое, — произносит он наконец. Голос звучит так тихо, что мне приходится наклониться к Даниэлю, чтобы разобрать слова. — Бледно-оранжевое, почти прозрачное, почти бесцветное.
Я жду, что он скажет что-то еще, но он этого не делает. Грузовик рычит, автомобили шуршат по асфальту, в кармане пиджака заливается мобильный, плачет ребенок.
Вспоминаю, как папа лежал в постели, в комнате с задернутыми шторами. А потом в памяти всплывают те ужасные буквы из красных гвоздик на окне катафалка.
— Мой отец иногда смотрел на меня так, словно… — Даниэль внимательно смотрит на меня. Я иду дальше и слышу, как он устремляется следом, пытаясь догнать меня. — У нас были немного… Он будто не мог мне что-то сказать, а я никак не хотела выбросить это из головы. Хотя какое это имеет значение на самом-то деле? Какая, к черту, разница? Я имею в виду, есть ведь только здесь и сейчас. Это все, что у нас есть.
— Однажды я встретил человека, который сказал мне то же самое, — говорит Даниэль. — Он был буддистом.
— Возможно, я просветленнее, чем полагала, — пытаюсь я отшутиться.
— Я уверен, что он понимал, о чем говорит, — отзывается Даниэль.
Я сглатываю и опускаю голову, ускоряя шаг. Гоуэр-стрит, Элдвич, Ланкастер-плейс. Мы останавливаемся на мосту Ватерлоо. Справа от нас — бетонное здание Национального театра, а слева — тихий, величественный Сомерсет-хаус. Я смотрю вниз на воду. Она движется быстрее, чем я предполагала.
— А как поживает ваш друг? — спрашиваю я.
— Какой друг?
— Не помню, как его зовут. Поляк, у которого дочка.
Даниэль облокачивается на парапет, подпирает подбородок ладонью и покусывает нижнюю губу, ничего не отвечая. Я отворачиваюсь и смотрю, как темноволосый парень с фотоаппаратом машет своей подружке, командует: левее, еще, еще немного. А она стоит, засунув руки в обтягивающие джинсы, подняв плечи, и улыбается смущенно.
— У него теперь есть работа, — говорит Даниэль. — Он поедет домой.
Прямо из-под наших ног выплывает полицейский катер, на его борту в тесноте сидят шесть человек, прямо как мальчишки, играющие в войну на резиновой лодке.
— Это хорошо.
Я смотрю на катер. Рулевой стоит сзади. Он расслаблен, взгляд устремлен на горизонт. Мне вдруг нестерпимо хочется оказаться в объятиях высокого мужчины, положить голову ему на грудь, вдохнуть его запах. Я дергаю бусы на шее.
— А какая буква белая?
Даниэль сжимает кулаки.
— Простите. Я вас раздражаю? — спрашиваю я.
— «О», — отвечает он. — «О», как в слове «отец». Белая, с жемчужным отливом.
Я вожу ногтем по царапине на парапете и смотрю, как по экрану на боковой стене Национального театра пробегают неровные оранжевые буквы. Может, снова спросить его: «Кто вы? Откуда знаете мою маму? И что хотите мне рассказать?»
Рассматриваю его руки, сравниваю со своими: ногти у нас одинаковой формы. Поднимаю взгляд: лицо потное и бледное, почти серое. Он сжимает и разжимает кулаки.
Вокруг нас снуют группы туристов, застывают с путеводителями и камерами в руках, а потом разбегаются в поисках чего-то нового. В небе кружат птицы. Как он говорил? Лондон похож на море.
Я наклоняю голову, чтобы охватить взглядом все сразу: мост Блэкфрайерс, мост Саутворк, небоскреб Мэри-Экс, собор Святого Павла, мерцающий огонек на вершине Кэнери-Уорф. А потом представляю, как все это превращается в воду — кирпичи и асфальт, резные закругленные окна и острые металлические ограды. Представляю, как телебашня качается, падает — и появляется снова, высокая и блестящая. Весь город опадает и вздымается белыми гребнями бесконечных волн, а в глубине движутся течения.
Мы сворачиваем за угол и видим, как желтый бульдозер вгрызается в старое офисное здание: бледно-зеленые плитки распадаются, как потрескавшаяся земля. Есть что-то интимное в том, как он движется: шепчет пустым комнатам милые глупости, нежно сгребает щебень, будто влюбленный. Я стою и наблюдаю. Чувствую, что Даниэль смотрит на меня, но я не обращаю на это внимания. Бульдозер безуспешно тычется носом в здание раз, другой, третий — и наконец новый кусок стены поддается, рушится, поднимая вихрь пыли.
Мы идем мимо театра «Олд Вик», и я вспоминаю, как ходила туда с Кэлом. Как его бедра прижимались к моим, а пальцы выстукивали по моей ладони нетерпеливый ритм на протяжении всего спектакля — какого-то представления с корсетами, зонтиками и белыми напудренными лицами. На углу парка кто-то готовит барбекю, и дымок вьется, поднимаясь над деревьями. Мы проходим мимо кубинского бара, на стене которого нарисована радостная женщина с высоко поднятыми руками. У меня звонит телефон. Я останавливаюсь на тротуаре и смотрю, как э