Десятка — страница 34 из 67

Через сорок минут уже выслушивали незлобную ругань деда, который сердился, чего ж мы корову в обед не пригнали тогда.

— Позовет она нас в дом или нет? — не слушая деда, негромко спросил Валёк.

Я пожал плечами. То есть собирался пожать, но они у меня будто подпрыгнули. Братик с сомнением оценил мой жест.

— Ты спать не хочешь? — спросил он на полном серьезе, что в его случае значило готовность к наглой хохме. — Ты там книжку свою не дочитал вроде…

Я раскрыл обиженный рот, чтобы ответить, но, не дождавшись моих слов, Валёк засмеялся; ну и я за ним.

Вечеряли мы в лучшем случае минуты полторы, но, скорей, и того меньше. Не прожевав, хапнули кусок сала, кусок хлеба и, стараясь миновать деда, любившего ужинать с нами, вынырнули в заднюю дверь, ведущую в сад.

Прокрались меж деревьев, перелезли через забор и были таковы.

Отругиваясь на лай соседских собак, заспешили. Я иногда облизывал губы.

Верочкин дом оказался темным и безмолвным.

— Свет выключила и ждет нас, — сказал братик, обернувшись на меня.

В легкой полутьме вдруг показалось, что он все-таки всерьез жалеет, что взял меня с собой.

Мы постучались в окно, совсем негромко, чтоб бабушку не разбудить. Бабушкам ведь положено спать в такое время, пусть почивает себе.

— А давай Верочку развеселим, — предложил братик, не дождавшись ответа из дома. — Заберемся на крышу и позовем ее в печную трубу?

— А бабка? — засомневался я.

— Да не услышит эта бабка ничего, — уверил братик.

Мы вскрыли калиточку, запиравшуюся на деревянный засов изнутри, потыкались в темноте по двору, лестницу не нашли, но от соседского фонаря уже падал свет, и в этом богатом освещении мы обнаружили, что на крышу можно забраться с верстака.

Так и сделали: первым я, у братика чуть не хватило роста, тогда он снизу протянул мне палку, и я вытащил его, уцепившегося за эту палку руками.

Задыхаясь от смеха, мы карабкались по крыше, предвкушая, как сейчас развеселится Верочка.

Обхватив печную трубу, уселись по разные стороны от нее и тут услышали, как со скрипом раскрылась входная дверь в дом.

— Верочка! — позвал старческий голос.

Мы притихли.

— Верочка! — еще раз окликнула бабушка; но ей никто не ответил.

Верочки не было ни дома, ни на улице. Она нас не ждала.

— Верочка! — снова позвали ее с порога, и опять безответно.

Дверь захлопнулась.

Даже не из хулиганства, а скорей от разочарования, братик вдруг гаркнул прямо в трубу. Звук получился страшным. От удивленья мы раскрыли восторженные и чуть напуганные глаза.

Тут же услышали, как по дому, похоже, в некотором испуге, быстро перебежала от окна к окну Верочкина старушка.

Братик наклонил лицо к трубе и заскулил; получилось восхитительно похоже.

Бабушка снова затопотала по дому, не умея определить источник звука.

— Кыш! — выругалась она неизвестно на кого. — Кыш! Кыш!

— Завывай в трубу, — велел мне братик.

Сначала нерешительно и увлекаясь все более и более, я стал выводить негромкие, тоскливые волчьи взвывы.

Братик тем временем сполз по крыше и той палкой, при помощи которой я его вытаскивал, постучал в окно.

— Кто? — громко позвала бабушка в доме.

Братик споро вернулся на козырек крыши, на пузе ловко спустился на другую сторону и постучал в противоположное окно.

— Да что ж это такое, кто ж там воет! — услышал я, как ругается бабушка, и, перестав выть, засмеялся, дурея от нашего бесстыдства.

Отплевываясь, братик добрался до меня и полез палкой в трубу, желая понять, что будет, если ей поболтать там, как ложкой в стакане.

Остановил нас Верочкин голос.

— Бабанечка, ты кого ругаешь? — сказала она где-то совсем близко.

Мы прилипли к крыше — на удачу оказавшись с той стороны, куда не падал свет соседского фонаря.

— Верка! Ты где была?! Где ты была, я спрашиваю?! — зашлась бабуля в ругани.

Под шум мы поспрыгивали с крыши, пролезли сквозь известную нам дыру в заборе и снова зашли к дому со стороны калитки, как добрые гости.

У калитки стоял парень в солдатской форме, ростом даже повыше Серёги. Увидев нас, солдат не двинулся с места.

Мы остановились, словно пред нами находилась большая собака, хоть и спокойная, но ведь без цепи.

Подумав, солдат отвернулся от нас в сторону Верочкиного дома.

Постояв недолго, мы с братиком развернулись и ушли.

— Бабка совсем из ума выжила, — весело жаловался вернувшийся Лёха, отряхивая с колен пыль. — Третий день твердит, у нас черт завелся на чердаке. Воет каждый вечер. Так и пришлось лезть туда…

— Ну и как черт? — спросил братик равнодушно.

С утра у Валька никак не получался оглушительный щщщёлк кнутом. Он настолько разозлился, что отрубил своему кнуту кусок хвоста.

— Черта нет, — ответил Лёха просто.

— А Бог есть? — поинтересовался я.

Я, в отличие от Валька, даже щёлкать не начинал в то утро.

— Это ты у нас книжки читаешь, — оголил Лёха зубы. — В книжках должно быть написано.

— Верочка-то где? — поинтересовался я.

— А на пляже, — ответил Лёха. — Пойдем тоже. Взмок на этом чердаке.

Подивившись мельком тому, что Верочка пошла на пляж одна, мы отправились вослед за ней.

Лето шло к завершению, и никакой жары уже не было. И даже серебро на наших с братиком плечах как-то отускнело и грязно подтекало.

Лёха что-то лепил по поводу столичных передряг, но его никто не слушал.

Верочка сидела на берегу с раздетым по пояс солдатом. Больше вокруг никого не было.

Они спокойно и медленно целовались в губы. Солдат аккуратно ее придерживал за бедро. На ней было засученное чуть выше круглых щиколоток синее трико и завязанная узлом на животе рубашка. Она однообразно гладила солдата по спине рукой с серебряным колечком.

Вся спина солдата была ровно покрыта разноцветными, плотными и частыми угрями. Руке было все равно.

Заслышав нас, они перестали целоваться.

На лицо солдат оказался симпатягой: полуседой-полурыжий чуб, смуглая, чуть обветренная кожа на щеках, крепкие скулы, отличной формы подбородок, твердая, взрослая морщина на лбу, большие глаза, смотревшие несуетливо.

Он так и посмотрел на нас, совсем просто, без малейшего раздражения и, похоже, не признав во мне и в братике ночных гуляк у Верочкиного дома.

И Верочка посмотрела на нас ровно его же несуетливым и неузнающим взглядом; когда только научилась.

Лёха протянул солдату руку первым.

Поспешно поздоровались и мы.

Полубоком рассевшись к Верочке и ее парню, мы раскинули карты. Поначалу все стопорилось, а потом игра пошла и мы даже развеселились.

Верочка и солдат иногда шептали что-то друг другу, а потом снова начали целоваться. Делали это ласково и тихо, будто то ли на заре, то ли на закате ходили вдвоем в теплой, золотистой воде, заходя то по колени, то чуть-чуть выше. То по колени, то чуть-чуть выше.

…А колечко мое и сейчас на ней.

Лес

* * *

Фамилия друга была Корин. Он был низкорослым, носил черную, как у горца, бороду, говорил веселые вещи резким и хриплым голосом, напоминал грифа, который пришел что-нибудь клюнуть.

У него на ногах росли страшные вены, будто их сначала порвали, а потом, вместо того чтоб сшить, повязали узлами. Узлы от постоянного пьянства набухли.

Я чуть-чуть брезговал и отворачивался, но он все носил туда-сюда предо мной эти узлы купаться и еще подолгу не заходил в воду. Стоял по колено в реке, сутуля белые плечи, время от времени поворачиваясь к нам и что-то громко произнося.

Рыбы от его голоса вздрагивали и уходили в тень.

Я слов не разбирал вовсе и только смотрел на рот в бороде.

Отец мой слова понимал, но не отвечал. Иногда кивал, чаще закуривал — закуривать было одним из привычных ему способов ответа. Он изредка мог закурить, устало не соглашаясь, но чаще закуривал, спокойно принимая сказанное собеседником.

Мы сидели на майском берегу, под щедро распустившимся летним солнцем, у тонкой реки и быстрой воды. Вода называлась Истье, а недалекая деревня — Истцы. Вокруг стоял просторный и приветливый в солнечном свете сосновый лес. Высокими остриями он стремился в небо. Если лечь на спину и смотреть вверх — промеж крон, — начнет казаться, что сосны вот-вот взлетят, вырвавшись из земли, и унесут в своих огромных корнях, как в когтях, целый материк. И меня на нем.

Когда Корин являлся из теплых речных вод, он ненадолго зарывал свои узлы в золотистый песок и блаженствовал, расчесывая бороду цепкими крючковатыми пальцами.

— Захар, ты дурак! — каркающим голосом восклицал Корин. Все друзья отца называли его «Захаром», хотя он был Никола Семёнов сын. Дураком, между прочим, его не называл никто.

Отец подергивал плечами, словно по нему ползала большая грязная муха.

Вид отца не располагал даже к тому, чтобы немного повысить на него голос. Он был выше всех мужчин, которых я успел к тому времени увидеть. Плечи у него были круглые и пахли, как если с дерева, быть может, сосны, ободрать кору и прижаться щекой. Каждый день отец играл в большой комнате двухпудовой гирей, всячески подбрасывая ее вверх и ловко ловя, но мне всегда было жутко, что она вырвется, пробьет стену и убьет маму на кухне.

У отца были самые красивые руки в мире.

Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствии лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составлять достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком все что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.