Десятый десяток. Проза 2016–2020 — страница 57 из 78

Самые умные и прозорливые отлично знали, сколь велика и непомерна окажется плата.

Но ничего их не остановило. Им верилось, что это безлюдье с лихвой окупится счастьем власти.

Где они все? И что осталось от этих выдуманных триумфов?

Разноголосица. Оскомина. Бесплодная, выжженная земля.

Но каждое новое поколение все с тем же подростковым упорством возводит свою вавилонскую башню.

март 2019

Присядем перед дорогой

Вместо напутствия
1

– Пьеса, возможно, была недурная, – вздохнул Паскаль, – но финал невесел. Несколько комьев песка и глины.

Прислушались. Перешли на печи.

2

Мир призрачен. И нет беды большой, что призраки все ближе, все милее. Чужая жизнь становится своею. А собственная кажется чужой.

Так грустно осознать, что забвение, которое неизбежно становится уделом даже весьма достойных и вовсе не бесталанных авторов, естественно и закономерно. Лишь несколько одержимых книжников и профессиональных исследователей помнят забытые имена.

Тхоржевский оставил всего две строчки, но ведь оставил! Вот и сегодня нет-нет, а кто-нибудь произнесет: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить». Кто знает Мея? Никто не задумается об участи этого выпивохи, а между тем это был даровитый и примечательный человек. Кто вспомнит поэта Ивана Никитина? Разве что только первую строчку «вырыта заступом яма глубокая…». Да, есть такая народная песня. Про Трефолева и вовсе не слышали.

– Голубчик, – скажет мне собеседник, – такие жалобы делают честь вашему сердцу, но не рассудку. Каждому времени – свои песни, у каждой песни своя пора. И память наша – это не склад, набитый позавчерашней трухой. Память имеет свои пределы и лишней ноши вместить не может. Хотите, чтоб она вам служила? Не нагружайте ее чрезмерно.

3

И все-таки пришлось убедиться: литература – это память. Когда она с возрастом стала слабеть, впал в уморительную зависимость от блокнотиков и записных книжек, способных поместиться в кармане.

И никогда с ними не расставался. Забыть не могу, как однажды вносил в свой махонький кондуит вдруг вспыхнувшее на перекрестке не бог весть какое соображение.

Но был убежден, что риск попасть под колеса не столь велик, как риск утратить – и безвозвратно – некстати блеснувший протуберанец.

4

Память обширна и многолика.

Есть утилитарная память – она сберегает лишь то, что нужно.

Есть избирательная память – помню лишь то, что важно и дорого.

И есть эмоциональная память – память поэтов и мазохистов, она сохраняет все то, что томит и не дает утихнуть боли.

Она безотчетна и своенравна. Ее невозможно проверить алгеброй и приручить волевым усилием. Ей надо благодарно довериться.

5

Один из самых жгучих вопросов, одно из самых частых сомнений, тревожащих каждого литератора: может ли стать предметом художества политика и всякая деятельность, связанная с этой взрывчатой сферой?

Возможно ли сосуществование двух космосов, двух полновластных стихий?

Ответ не может быть однозначен. И сложен, и одновременно прост.

Если рассматривать политику как воплощение идеологии, как средство, подчиненное цели, как мину замедленного действия, то, разумеется, лучше всего ее представят эфир и пресса, красноречивый язык публицистики.

Искусства, рожденные на Парнасе, как уверяют его белоризцы, имеют особое назначение и молятся нездешним богам.

Шекспир недаром предпочитал писать о Гамлете и о Ричарде, но осмотрительно не заметил трагедии Марии Стюарт.

Он дорожил благосклонным вниманием рыжей девственницы на троне, и этот роскошный сюжет достался романтическому поэту, который родился в швабском городе на полтора столетия позже.

Наверно, великие столкновения должны отстояться и стать историей, чтобы однажды явиться вновь в произведениях искусства.

Не сомневаюсь, что в близком будущем талантливый молодой человек, прежде чем замахнуться на эпос, броситься в омут «романа века», отдаст свою неизбежную дань, переболеет драматургией и в поисках героя трагедии задумается об Иосифе Сталине.

Но если он сможет к нему отнестись как к историческому лицу, то я бы не смог на него взглянуть бесстрастными глазами писателя двадцать четвертого столетия.

При нем я жил, хоронил умерщвленных, я не способен к нему отнестись, как к Ричарду Глостеру или Макбету.

Когда я пишу, что мне не понять, чем лучше массовое убийство убийства одного человека, я думаю о кремлевском горце – так окрестил его Мандельштам.

Я никогда не соглашусь, что тот, кто, не дрогнув, извел, уничтожил почти миллион своих соотечественников, не злобный палач и кровавый преступник, а лидер и умелый хозяин.

Я не поверю, что время способно и даже вправе назвать злодея лишь историческим персонажем.

Нет, я не в силах к нему отнестись как к деятелю и как к хозяину. Я вижу, как еще шевелится земля, под которой лежат его жертвы.

6

Немного остынув, я соглашусь: было бы любопытно понять, как складывается такой характер, какие знаки сошлись в тот день, когда явилось на белый свет это чудовище из бездны?

Сегодняшним людям мои слова, должно быть, покажутся преувеличенной, односторонней характеристикой столь сложной и многогранной натуры. Припомнят, что и Петр Великий не в белых перчатках держал топор, которым рубил стрелецкие головы и прорубал окно в Европу.

Но я при нем жил, при нем дышал. При нем прозревал и пытался думать. Хотел самовыразиться и выжить всем обстоятельствам вопреки.

Я знаю, какой ценой оплачено мое естественное стремление не только уцелеть в этом жернове, но и сберечь свою душу живу, извлечь из себя хоть несколько стоящих, несколько жизнеспособных строчек, не сдуться, не выцвести, не пропасть.

Я часто слышу: «Пора уняться и не сводить с покойником счеты. Жить настоящим и верить в будущее». Я никогда не возражаю, больше не трачу ни гневных слов, ни убедительных аргументов. Ответы бессмысленны в той же мере, сколь глупы и унизительны споры. Я знаю, что страшный покойник жив.

7

Так уж сложилось, такая удача выпала этому супостату, что слава победы срослась с его именем, хотя перед началом войны он сделал все, чтоб ее проиграть, – безжалостно обезглавил армию, одних ее командиров убил, других отправил в свои застенки, выкашивал лучших, незаменимых, всегда, неизменно, делая ставку на самых посредственных и бесцветных.

Казалось, его одолевала слепая, безотчетная ненависть к таланту, к яркости, к божьему дару. Казалось, что он исступленно мстит за долгие годы своей ущемленности, за то, что всегда он был обречен на скромное место, где-то в середке.

Что привело его в революцию? Неужто забота о бедных и сирых, боль за бесправных и угнетенных?

Или звериным своим чутьем он ощутил, что эта подпольная жизнь нелегала ему подходит, что он рожден для потаенного, небезопасного, качательного существования. Можно разбиться, можно пораниться, перемещаясь по краю, по лезвию, но можно и взлететь над судьбой, если сойдутся пути-дорожки, выпадет фартовая карта.

Должны были совпасть обстоятельства, но обстоятельствам можно помочь и на рискованном вираже уверенно обойти конкурентов. Нужно уметь завести союзников – в дальнейшем, когда они станут лишними, можно будет от них избавиться.

Он знал, что однажды настанет день, и на вершине он будет один, там никому не найдется места, но к одиночеству он привык. Был одинок в семье, в семинарии, в партии – всюду он был один. Это была его судьба, другой он не искал, не хотел.

Он знал, что дружба – красивый миф. Сближают – на очень недолгий срок – одни лишь общие интересы.

Вот почему совсем немногим дано осилить механику власти, познать ее суровую тайну.

Лишь одиночки – творцы истории – одолевают ее вершины. Он безусловно – один из них.

Монархи были подперты династией. Власть получали из рук отцов. Уже в младенческой колыбели.

Другое дело – такие, как он. Никто не помог. Все только мешали. Зато и он никому не обязан.

8

Открытие двадцатого века: историк – это интерпретатор.

Не торопитесь опровергать заносчивость автора, напоминать, что это общеизвестная истина.

Все звездочеты и летописцы, биографы далеких времен, при всех допущенных ими вольностях и допущениях в пределах знания.

Историки прошлого столетия, которым выпало жить в России, были кудесниками, поэтами. Они творили миры и мифы не хуже, чем олимпийские боги.

Патерналистское мирочувствие – это и есть тот дар Творца, которым он наделил человека для долгого странствия на земле.

Устойчивее и крепче, чем где-либо, оно привилось к российской почве. Никто его не воспринял так истово, безоговорочно, как наши предки. Для них верховенство земного бога стало естественным, как дыхание.

Когда Распутин совсем обессмыслил и развенчал сакральность монархии, они возродили ее в диктатуре. На сей раз были они уверены: Россия не слиняет в три дня.

Но если Романовых все же хватило на три столетия самовластия, коммуносоветская империя едва протянула три четверти века.

Легенды умирают в трагедиях и возрождаются в опереттах. Думая о Троянской войне, мы вспоминаем не столько город, изнемогающий в осаде, не древний торжественный гекзаметр, а бойкую музыку Оффенбаха.

Время безжалостно к завоевателям и благосклонно к оппортунистам. Возможно, в этом его предпочтении и кроется секрет выживаемости. Героям свойствен трагический жанр, поэтому знакомиться с ними спокойней в театре, а не в жизни.

9

Я не хочу вступать в дискуссии, участвовать в изнурительных спорах. Культ цели, оправдывающей средства, и в том числе любое злодейство, мне остается непонятен. Казалось бы, мрачный опыт столетий мог бы чему-то и научить.