Десятый десяток. Проза 2016–2020 — страница 65 из 78

– Ах, вот оно что. Побег в монашество.

– Вроде того.

– Дай знать, в таком случае, когда вернешься в наш грешный мир.

– Не сомневайся. Поставлю в известность.

Такой была моя первая встреча пусть с привлекательным, но при этом вполне беззастенчивым деспотизмом.

Я понял, что всякая власть тем тягостней, чем ближе ты к ней. А значит – держись от нее подальше.

53

Есть стойкая тягостная потребность додумать свою главную мысль. Она появилась во мне едва ли не с отроческой моей поры и неизменно сопровождала мои изнурительные раздумья.

Как сохранить свою уверенность?

Как ее сделать образом жизни в тоталитарном государстве?

Прежде всего, необходимо сберечь независимость собственной мысли.

Но легче это понять, чем сделать, когда на тебя с ребяческих лет обрушиваются и школа, и пресса, и целеустремленный эфир.

Быть может, та первая моя страсть, столкнувшая меня с властной женщиной, сыграла даже благую роль – я понял, что истинная тирания требует не только лояльности, она добивается любви и отозваться на этот призыв – немалый соблазн, ибо любовь оправдывает твое служение, твою слепоту и твою покорность.

В ту пору подобная прививка от искусительной тирании была мне даже необходима – отбила охоту ловить улыбку и одобрение начальства. Я быстро понял, чем я рискую при всяком приближении к власти. Чем ближе к ней, тем гуще и тягостней был воздух, отравленный душной идеологией. Казалось, можно в него упереться, так сперт и плотен – глухая стена.

Мне, разумеется, повезло. Неведомо как удалось просочиться сквозь сеть полицейского государства и непонятно как уцелеть.

Много досталось мне тумаков, но и немало щедрот судьбы. Все же, наперекор обстоятельствам, я уцелел, и больше того, мог заниматься любимым делом. И все, что привелось претерпеть, а испытаний хватило вдосталь, все окупилось, с лихвой, сверх мер.

Всю жизнь делать то, что хотелось, о чем мечталось и без чего не видел в ней ни толка, ни смысла, каждое утро встречать за столом с исчерканной накануне страничкой, править и чистить, гранить, обтесывать и возвращаться все с той же охотой к этой благословенной тачке, к своей неизменной каменоломне – не каждому так везет!

И пусть ни на день меня не отпускала моя постоянная тайная боль, но до сих пор я так и не понял, хочу ли я от нее исцелиться.

54

Писателю, который полвека жил, думал и горбился над столом в идеологической темнице, при этом желавшему состояться, не став ангажированным вруном, не надо сетовать на судьбу. Он знал, что будет ему не сладко, но это был его собственный выбор. Я и не жалуюсь – сознаю: благополучные карьеры требуют неискупимых жертв.

Я не был слепцом и фантазером, но дал себе слово: не напишу того, чего я буду стыдиться.

И все-таки не был готов к тому, чтоб сделанная мною работа безрадостно увядала в ящике.

И как совместить одно с другим? Легко захотеть, но трудно сделать. Но я, хотя это сознавал, даже под трезвым северным небом остался неисправимым южанином. И, Бог знает как, сумел сохранить неостывающую надежду.

55

Неблагоприятные обстоятельства верней других побуждают действовать. Нет лучшей среды и более веских причин для самореализации. Тут нет ничего парадоксального – благоприятные обстоятельства не гарантируют успеха и обесточивают энергию. Во всяком случае, именно так бывает на родимом суглинке. На протяжении долгих столетий отечество наше предпочитало непроходимые буреломы и необкатанные дороги.

Неудивительно, что и словесность впитала и выразила эту особость. Она неуступчива, драматична, может мечтать о сладкозвучии и о молитве, не склонна к бунту. Грань между святостью и ересью неуловима, почти условна.

56

Только в России при всех режимах так уязвимы и беззащитны жизнь и судьба человека. Я не хочу ворошить историю, чтоб достучаться до основания этой жестокой закономерности. Я ощутил ее и назвал – на большее я вряд ли способен. И времени уже не осталось.

Придет писатель, не мне чета, он и сумеет понять истоки и объяснить этот тяжкий выбор – насколько осознанно наши пращуры сделали территорию родины то ли полигоном истории, то ли ее лабораторией, мало задумываясь о том, как отразится такой их выбор на жизни отдельного человека.

О, если бы наконец понять, уразуметь, за какие грехи так жертвенно, так самоотреченно мается этот приговоренный и замордованный человек? Не слишком ли он дорого платит за эту избранность и отдельность. Никто не спрашивал у него, хочет ли он явиться на свет, здесь и сейчас, взвалить на плечи такую неподъемную кладь, держать ответ за Адамов грех.

Но кто и когда об этом думал? Лишь выражали свою решимость судить отдельного человека, карать отдельного человека и обещать ему небо в алмазах когда-нибудь в будущем, в майский день. Но не сегодня, еще не срослись необходимые условия, мы недостаточно настрадались, час искупления не настал.

Не торопись, ты должен помнить, что ты не более чем деталь могущественной бесстрастной машины, и чем скорее ты уяснишь, как важно, как славно быть деталью и как опасно привлечь внимание, тем больший шанс у тебя уцелеть.

57

Тот, кто читает старых писателей, вспомнит разумный совет Монтеня, который полтысячи лет назад понял, что выиграть жизнь нельзя, ее мы можем только утратить, однако продлить ее в наших силах, если сумели толково спрятаться.

Как видите, был он достаточно смел, чтоб не бояться упреков в трусости. Суть его мудрости не в дезертирстве, а в трезвой способности к самооценке, в готовности к самоограничению. Старый мыслитель оставил нам внятную, но безусловно не прямолинейную, свою систему координат.

Главное достоинство – скромность, главная добродетель – терпение, главная истина – неприметность, главная удача – забвение. Вооружившись такой броней, можешь продлить дарованный срок, в прямом случае – обречен.

Но если это так, то возможно ли наше движение во времени? Важна ли тогда готовность к действию? Нужны ли все дары и щедроты? Или любая вспышка энергии еще одна судорога тщеславия, лишь подростковая амбиция, смешная и вздорная в зрелые годы?

Во все времена пытливые люди стремились угадать, разглядеть, каким окажется будущий век, найдется ли в нем место для памяти, оглянутся ли хоть раз потомки, чтобы заметить своих предшественников?

И образ грядущего неизбежно хранил в себе след ушедшей тени и представал то городом солнца, то сумрачной обителью ночи.

58

Моделей нового мироздания было немало – на всякий вкус – и все же можно было понять: каким ни будет завтрашний день, какое общество ни возникнет, эта дуаль – человек и социум – останется, никуда не денется.

Как бы ни выглядело, ни трансформировалось преображенное государство, оно пожелает, так или эдак, поставить человека на место, оно не потерпит его автономности. Так оно действует не по причине необходимости, не из нужды и не по высшим соображениям. Не от жестокости. Это инстинкт.

59

– Кому повем печаль свою?

Но всем понятно, никто не спрашивает, никто не ожидает ответа. Это лишь вздох, печальный возглас.

Но в этом, словно повисшем в воздухе, оборванном звуке есть некая тайна, щемящая дрожь лирической ноты, тот, кто не глух, ответно вздрогнет.

Кому не хотелось разъять эту музыку, подобно пушкинскому Сальери. Пройти до сути, найти отгадку.

Теперь я знаю, что вся моя жизнь была одним каждодневным поиском пристанища, своего угла. Хотелось отгородить местечко для старого письменного стола, а больше ничего и не надо, все получилось, жизнь удалась.

Совсем не заносчивая мечта. Что ж, я не первый и не последний. В разное время, при всех режимах, какие-то чудаки надеялись, что им повезет и их оставят наедине с пером и бумагой.

Нет, ничего у них не вышло.

– Allein, allein, – томился Рильке, – und doch nicht allein genug!

– Один, один, и все же, все же, еще недостаточно один!

Двадцатый век доказал бессмысленность и безысходность такой мечты.

60

Все кесари, жившие в этом столетии, безоговорочно утвердившие абсолютистский образ правления, денно и нощно каялись в своей преданности коллективистской модели жизни. Многомиллионные массы искренне верили, что диктаторы олицетворяют собою новую справедливую эру.

Был, наконец, обнаружен и назван самый опасный враг человечества – творческая индивидуальность.

Она воплощала в себе источник, начало и главную угрозу – она отрицала основу артельности, а значит, тотальную власть государства – объединяющую усредненность.

Меж тем, лишь она и была той скрепой, которая сводила все звенья в единую цепь и скрепляла триаду – преемственность, стабильность и прочность. Лишь усредненность могла укротить недопустимо яркие краски и вызывающие отличия.

Она никого не обижала и ничего не переиначивала.

61

Известно, что труднее всего приходится забежавшим вперед и выходящим из ряда людям. Им с нами душно, нам с ними тяжко. И неуютно и обидно. Жить с ними вместе мы не умеем. Живые гении раздражают. Памятники теплее и ближе. И ладить проще, и славить легче. Они понятней, от них не ждешь обескураживающих сюрпризов. Все замечательные жизни прекрасны уж тем, что завершились.

Есть драматические версии, связанные с ожившей глиной. Очеловеченные статуи часто оказываются бездушны. Распространенная коллизия.

Бывают разные Галатеи. – Одни одаряли творцов любовью. Другие ими повелевали. Известны печальные метаморфозы – Павел превращается в Савла. Таков наш несовершенный мир. В нем допустимы любые версии известных легенд, старинных мифов. Род человеческий живописен, пестр и адски разнообразен. Как бы то ни было, с ним не соскучишься.

Но этот многоязыкий гомон, вся эта пестрядь и суета все-таки тесно связаны с жизнью, с существованием и надеждой на то, что история не завершилась, что человеческое племя еще не сказало последнего слова, что странствие наше еще продолжится.