Десятый десяток. Проза 2016–2020 — страница 68 из 78

Возможно, их чувства не много значат, а голос не слышен, но, как известно, однажды маятник может качнуться, а некая неприметная гирька, упавшая на весы истории, нежданно изменит весь ход вещей.

2

И все же должна была существовать какая-то веская причина, определившая нашу чужесть, это устойчивое сомнение в том, что Европа – наше отечество. Не зря же Есенин увидел Азию, дремлющую на куполах наших храмов. Не зря же другой поэт обнаружил, что скифские наши глаза раскосы.

Похоже, мы и сами уверились, что странным образом породнили несовместимые цивилизации, соединили материки.

Вполне вероятно, что так и есть. Но не из воздуха же возникла многовековая обида, это сознание ущемленности, неправомерности наших претензий на европейскость, на общий дом.

«Сердитые молодые люди», столь популярные в прошлом веке, были и в литературной среде. Немало появилось писателей, которым не терпелось оспорить стишки: «Давно пора, едрена мать, умом Россию понимать».

Нет у меня особой охоты и вовсе нет времени, чтобы вести давно уже опостылевший спор, тем более – разгадывать сфинкса. У добровольных комментаторов и доморощенных мудрецов свои догадки, свои ответы. Там, где «возможны варианты», я не спешу представить свой. Не потому, что я так застенчив, просто не хочется суетиться.

3

Была изначальная страна, откуда мы родом, – наше детство. Была изначальная струна, однажды дрогнувшая призывно, родившая лирический звук. Была та провинция, повседневная, непритязательная среда, которая ныне почти изошла под натиском новой цивилизации.

Была моя юность с ее упрямой, столь искусительной одержимостью – однажды зажмуриться, и решиться, и броситься, голову очертя, в Москву, где жизнь моя обретет некое новое измерение.

Этот неоднократно изложенный и, все ж, не поблекший сюжет, волшебно сохранил свою прелесть. Возможно, секрет его – на поверхности – всегда был юг, и всегда рождались новые завоеватели жизни.

4

Сам я для поворота судьбы выбрал неподходящее время.

Впрочем, кому удалось угадать, определить подходящий час?

Благоприятные обстоятельства складываются, чаще всего, когда уже сложно ими воспользоваться. Щедроты судьбы неизменно запаздывают. Нет смысла ждать у моря погоды.

Кто вознамерился состояться, тот должен действовать, не опасаясь ни неожиданностей, ни рисков.

Из всех безумств моей шалой юности не было ничего опрометчивей, чем тот бросок на север, в Москву, в суровую столицу империи. Никто не звал и никто не ждал, я обрекал себя на бездомную, в сущности, нелегальную жизнь, к тому же еще без гроша в кармане.

Но ухитрился не только не сгинуть, даже врасти в этот мерзлый асфальт, а как это вышло, сам не знаю.

5

Пожалуй, мне выпал особый фарт. Спасительный инстинкт удержал, больше того, запретил приближаться к догадливым людям, ловцам удачи, которых я повидал во множестве.

Иные из них далеко зашли в усердном рвении слиться с эпохой. Так далеко, что обратного хода для них уже не было – так и смердели, пытаясь урвать кусок пожирней.

Их судьбы, безжалостно изувеченные успешной карьерой, теплой норой, у всех на слуху, а узнать их трудно – заметно освиневшие лица, остекленевшие глаза, и ни единой живой строки. Мертвые, иссякшие перья.

Два века назад поэт спросил: к чему стадам дары свободы?

Русь, дай ответ.

Не дает ответа.

6

Шумные проводы могут обрушить даже благополучную жизнь. Самые пышные некрологи, самые звонкие имена, которыми были они подписаны, лишь ярче высвечивают, как непрочны старательно сложенные карьеры и официальные репутации.

Напрасно надрывался покойник, когда был жив, напрасно усердствуют те, кто хоронит сакральный прах. Непрочен след его на земле. Растает быстрей, чем дым из трубы, быстрей, чем я это осознаю.

Однако и созревшую мысль можно ненароком утратить, если поленишься записать ее, немедля приколотить к бумаге. Она своенравна и непослушна, не сразу дает себя укротить.

Немало я растерял добра, доверясь самонадеянной памяти.

7

Я сознаю, что не всякой мысли необходимо стать общим местом – есть и такие, что их разумней держать на коротком поводке. Достаточно и того, что ты сам почувствовал опасный ожог.

Люди не мне чета смолкали, оставшись с истиной с глазу на глаз. И мысль часто отважней пера. Перо аккуратно и благоразумно. Требует то меры, то взвешенности, изящество предпочитает крови. Всегда норовит остановиться, напоминая при первой возможности: искусство возникло, чтоб приручить, уравновесить трагедию жизни, его назначение – дать надежду, что наше спасение в игре.

Все меньше связей, все тоньше нить, соединяющая мои дни, все глуше отсчитывает время эти оставшиеся часы.

Жизнь стремительно дробится на плохо соединенные звенья, на независимые фрагменты. Ее иссякающие ручьи не встретятся в едином потоке.

Оглядываешься – одни усилия.

Смотришь вперед – летучий дым.

8

Вслушиваясь в голос отечества, я все отчетливей различал давнюю выстраданную обиду.

Я кожей почувствовал, как ему тошно доказывать надменным соседям свою европейскую идентичность.

Непреходящая обида определяла его решения, его шаги, судьбоносный выбор.

Среди насупленных мизантропов, искателей истины и справедливости, среди мечтателей, сумасбродов, время от времени, появлялись властные люди, вполне уверенные в себе и в своей исторической миссии.

Они называли себя государственниками, не забывая при этом напомнить, что собственное благополучие и в малой мере их не волнует. Была бы цела страна родная, нет у них больше иных забот.

Все они были, тем не менее, людьми преуспевшими, укорененными в этом сложившемся жизнепорядке. Стали не просто заметным штрихом – неотторжимой частью пейзажа.

9

Помню, один мой собеседник, серьезный мыслящий литератор, меня упрекнул:

– Вы слишком часто задумываетесь о смерти. Зря. Можно свихнуться.

Я возразил:

– Трудно не думать. Это громадное событие. В жизни любого человека. В жизни писателя – тем более. Нет-нет и возникнет на горизонте загадочный белый коридор.

Он недовольно пожал плечами. Насмешливо фыркнул: memento mori, и быстро сменил предмет разговора.

Я в самом деле неоднократно задумывался о неизбежном. Подолгу вчитывался в те строки, которые оставили классики, когда отваживались взойти на это лобное место мысли.

Видел, что и они не задерживаются в этом разреженном пространстве, где трудно дышится, трудно пишется, не терпится выбраться в вольный мир, стряхнуть с души налетевший морок.

Но он то и дело вновь возникал. Не спрашивая на то позволения.

10

В ту пору я и она, мы оба, были непозволительно юны.

И оба жили в своей провинции.

Ни я, ни она так не считали.

Наш город вовсе не походил на скромное, милое захолустье. Это был крупный промышленный центр, столица национальной республики.

Впрочем, в те годы он выделялся как раз своей интернациональностью. В нем жили и, больше того, уживались, как пели мы, «дети разных народов».

Впоследствии помраченное время развеяло и жестко высмеяло все наши розовые мифы. Но я свидетельствую: так было. Нам выпал этот недолгий срок, когда эти иллюзии выглядели нашими новыми реалиями.

Должно быть, наша привычная бедность была той питательной средой, где заблуждения выживали.

Равенство было главным условием мирного сосуществования. Имущественные различия все же не пересекали границы здравого смысла и не казались непреодолимым барьером.

Возможно, эта непритязательность, свойственная в известной мере и высшим стратам, еще не успевшим бесповоротно переместиться в некое новое измерение, была той соединительной тканью, которая ему позволяла удерживать социальный взрыв. Все сознавали, что существуют в бедном и обделенном обществе, все чувствовали свою ущемленность, кто в большей, кто в меньшей мере. И как это выяснилось впоследствии, мы подсознательно дорожили вот этим равенством нищеты. Особенно тонкие натуры видели в нем свое обаяние. В сущности, даже и преуспевшие считали обретенные блага, не отвечающие их рангу, свидетельствами их бескорыстия.

У «честной бедности» объявились свои трибуны, свои поэты, можно сказать – своя религия. Неважно, как она называлась. Терминология – вещь условная.

11

Встречались мы с Лилей – так ее звали – под фонарем, на углу квартала, где размещался наш шахматный клуб. Я был хотя и не завсегдатаем, но все же частым его посетителем. Однажды случился памятный казус – так плотно задумался над доской, что даже опоздал на свидание. После я долго просил прощения. Впрочем, она была отходчива.

И твердо верила, что однажды мы соединим наши жизни. Да и зачем нам расставаться, если нам так хорошо вдвоем, мы так присохли, привыкли друг к дружке, так прикипели к нашему чувству. Но не умея назвать и осмыслить тревожную смуту в своей душе, она безошибочно ощутила приговоренность нашей любви.

И не пыталась меня удерживать. Больше того, всегда укрепляла пугавшее меня самого решение уехать в столицу.

Однажды я с усмешкой заметил, что эта ее самоотверженность меня не радует, а обижает. Похоже, ей нужно меня спровадить.

Но шутки она не поддержала. Сказала, что уехать мне надо. Что это судьба, и если я попробую от нее уклониться, то никогда не прощу этой слабости ни ей, ни себе, погублю свою жизнь. Возможно, Москва меня не примет, пусть даже так, избавлю себя от этой разрушительной мысли, что я хотя бы не попытался.

И я уехал. И годы спустя вернулся в свой город на несколько дней, мы встретились, и она мне сказала, что нам повезло, приехал я вовремя, через неделю она уедет, и далеко, на край земли, так бы мы с нею и не увиделись. Потом, усмехнувшись, она призналась, что честно старалась меня забыть, но ничего не получалось – и память ее оказалась надежной, и имя мое поминали часто, но редко – по-доброму, так она рада, что все неприятности миновали и жизнь моя вошла в берега.