Детектив Франции. Выпуск 7 — страница 32 из 54


ПРОГРЕСС

6

Лилиану Дорту было сорок три года. Он был невысокого роста (173 сантиметра) и плотного телосложения. У него были светло-голубые глаза, доставшиеся ему в наследство от ирландских предков по материнской линии. От своего отца, израильского портного в Бруклине, он унаследовал курчавую шевелюру, низкий лоб и железное здоровье.

Весь его облик производил впечатление «надежности». Он не любил сидеть и разговаривал почти всегда стоя, немного расставив ноги и опираясь на пятки. Говорил он, как бы выстреливая словами в собеседника, но при этом педантично следя за артикуляцией, особенно когда говорил по-французски. Французским он владел свободно, выучив его в университете, а затем отшлифовав во время многочисленных посещений Франции, страны, которой он отдавал предпочтение.

Испробовав много профессий (страхового агента, посредника по продаже подержанных автомобилей и даже танцора), Дорт начал свою литературную карьеру в качестве хроникера в одной еженедельной газете на западном побережье. В двадцать восемь лет он обратил на себя внимание серьезных критиков, и одна из его повестей была отмечена премией О'Генри, но широкой публике он оставался неизвестен. Надо сказать, что Дорта мало волновала литературная слава, а столкновение с комиссией Мак-Карти в 1953 году окончательно убедило его (унижение и расчет сыграли в этом решении равнозначную роль) в правильности своего выбора. Он посвятил себя «криминальной истории» и любил повторять, что только недалекие люди могут относиться с пренебрежением к детективному жанру, который зачастую не уступает другим по художественной ценности.

Он долго сомневался, прежде чем принять предложение «Лайфа» провести во Франции журналистское расследование убийства Кандис Страсберг. Его латинизированное восприятие жизни не могло не ощущать всей смехотворности своего положения. Однако два аргумента окончательно убедили его. Во-первых, большая часть его гонорара, полученного в качестве путевых расходов и подъемных, не облагалась налогом, а во-вторых, ему предоставлялся случай провести во Франции один или два месяца, не мучаясь угрызениями совести, что он напрасно тратит свое время (потому что это время будет оплачено) и запускает работу (потому что во время своего пребывания он будет посылать в «Лайф» статьи, которые позднее лягут в основу его будущей книги). Итак, он был готов приступить к работе самым добросовестным образом. В его багаже имелись конфиденциальные сведения, касающиеся Кандис Страсберг, и он рассчитывал если не на открытие истины в этом преступлении, то по крайней мере на свой вклад в ее открытие.

26 октября он открыл двери своей комнаты в отеле «Георг V», чтобы принять человека, который просил его об этом сначала в письме, а затем по телефону.

Этим человеком была Даниель Лебег, двадцатилетняя девушка, приятельница Кандис по Вилльфраншу, называвшая себя Карлин. Она была брюнеткой с длинными распущенными волосами. При виде ее Дорт вынул изо рта жвачку и положил ее в пепельницу. Ему было с ней неуютно, скажет он позднее, из-за ее наигранной самоуверенности и «смеси жеманства со скупостью». А также потому, что она была хорошенькой.

Первое, о чем ему цинично заявила Карлин, принимая это за хороший тон бизнеса по-американски, это то, что все свои сведения для «Лайфа» она будет продавать. Дорт в той же грубой манере принял ее условия, оставив за собой право самому определять стоимость информации после проверки ее обоснованности и одобрения его работодателей. Закончив предварительные переговоры, они перешли непосредственно к теме разговора.

— Все задаются вопросом, почему Кандис приехала прежде всего в Вилльфранш, — сказала Карлин. — Я это знаю.

— Я тоже, — сказал Дорт.

Она казалась удивленной. Он быстро продолжал, словно заученный урок:

— Она намеревалась остановиться у подруги своей матери, мадам Сико, проживающей на авеню де Тийель, сто сорок три. Она написала ей о своем намерении, но ответа не получила, так как госпожа Сико проводила июльские каникулы у своих родственников в Монпелье, а свою виллу сдала через посредническое агентство.

— Может быть, вам известно и название агентства? — с иронией спросила Карлин.

— Дюфорель. Недвижимость.

Он не улыбался. Он казался безучастным.

— Вот тогда я и встретила ее, она прожила у меня четыре дня, прежде чем переехала к Марчелло Анжиотти.

При этих словах он улыбнулся, встал и подошел к бару, чтобы налить две рюмки виски.

— Продолжайте, — сказал он.

— Она познакомилась с ним на пляже де ла Скалетта.

— Любовь с первого взгляда?

— Нет, она относилась к другому типу девушек. Я думаю, что он либо навязал ей себя, либо он развлекал ее. А скорее всего и то и другое.

— Почему вы не сообщили это полиции?

— Полицейские меня об этом не спрашивали, это во-первых. А во-вторых, лучше не вмешиваться в дела таких людей, как Анжиотти.

— Тогда почему вы сообщаете это мне? Хотя вы ведь это продаете… Это разные вещи. Продолжайте.

— Вам хорошо известно, что Кандис была неуравновешенной, взбалмошной. Через несколько дней Марчелло надоел ей, и она решила снова отправиться в путь. Но с таким типом, как Марчелло, этот номер не прошел. Они пошли на компромисс: она отправляется в путь, но он будет сопровождать ее. Я думаю, ему просто надо было съездить в Марсель и по дороге он высадил ее в Сен-Тропезе. На следующий день он присоединился к ней. Они собирались провести несколько дней на вилле одного друга Марчелло, в Гримо.

— И они действительно провели там эти дни?

— Более или менее.

— Откуда вы это знаете?

— В начале августа я тоже была в Сен-Тропезе. Я встретила Кандис «У Сенекье», за аперитивом.

— Когда точнее?

— Подождите… В понедельник.

Дорт заглянул в календарик.

— То есть четвертого августа. Что она вам сказала?

— У нее была депрессия, и она почти ничего не говорила. Мне показалось, что она чего-то боится.

— Марчелло?

— Вероятно. Просто больше нечем объяснить ее страх. Она не знала, как вырваться.

— Простите?

— Как избавиться от него.

— Она что-нибудь придумала?

Карлин закурила сигарету и, не глядя на Дорта, сказала:

— Здесь возникает одна проблема, господин Дорт.

— Какая проблема?

— То, что я собираюсь вам рассказать, это настоящий роман-фельетон.

Она сказала, что Кандис еще раньше познакомилась с одним промышленником, Лораном Киршнером, владельцем военного завода в Тулоне. 4 августа Кандис сказала Карлин, что промышленник пригласил ее с собой в Тулон. Она сказала, что мечтает посетить острова Поркеролль и Пор-Кро, неподалеку от Тулона, но возможно, что это был только предлог.

— Предлог? — переспросил Дорт.

Он казался возбужденным и одновременно подозрительным.

— Когда мы жили вместе, мы болтали с Кандис все ночи напролет. Она придерживалась крайне левых взглядов. С другой стороны, этим летом у меня был роман с одним морским офицером, приписанным к военно-морской базе в Тулоне, где в настоящее время конструируются четыре подводные лодки по самому современному образцу. Сверхсекретно. Короче, мой лейтенант сказал, что две из них предназначаются для национального флота, одна для Греции и одна для Португалии, а, насколько мне известно, это две последние фашистские страны, которые остаются в Европе.

— Нет, к сожалению, не последние, — сказал Дорт.

— Во всяком случае, так сказала Кандис.

— И она собиралась проникнуть туда с бомбой в каждой руке?

— Не смейтесь надо мной.

(Позднее он сказал, что, с одной стороны, рассматривать Кандис как секретного агента, которому была поручена разведывательная миссия или саботаж, казалось ему инфантильной гипотезой. Но с другой — госдепартамент передал ему некоторые документы, подтверждающие принадлежность Кандис к левым экстремистским группировкам кастро-маоистского направления. Однако это не казалось бы серьезным, если бы каждое лето она не проводила каникулы в разных странах и всегда по одному и тому же сценарию: автостоп и бродяжничество. И всегда в одиночку. В первый раз это были страны Латинской Америки: Гватемала, Никарагуа, Гондурас, во второй раз — Ирак, в третий — Сан-Доминго. Подозревали также, что она подпольно посетила Кубу. В Европу она приехала впервые, но нельзя было исключить того, что ее путешествие было лишь крышей для политического или подрывного акта. Поэтому, как только Карлин покинула его комнату, он сразу позвонил американскому атташе в посольство.)

Дорт работал всю ночь. Он дважды звонил в Нью-Йорк, чтобы выяснить кое-какие детали. В пять часов утра с рюмкой виски в руке он спрашивал себя, решится ли он на этот рискованный шаг. В конце концов, он приехал, чтобы рискнуть, и ему за это платят. Все зависело от того, как представить факты. Он перечитал свою статью, добавив большое количество вопросительных знаков и многоточий, а в семь часов передал толстый конверт портье отеля с просьбой срочно отправить его. После чего он бросил окурок в биде и пошел спать.


Все были к нему очень внимательны. Прежде всего, его жена (он всегда говорил «моя жена», хотя они уже в течение двух лет были разведены), называвшая «иронией судьбы» то, что последние четыре дня он был подозреваемым номер один. В барах Сен-Жермен-де-Пре, которые он посещал теперь чаще чем когда-либо, так как ему не надо было больше ходить на службу, Бернар Вокье встречался со старыми друзьями, дававшими ему бесполезные советы, которые он терпеливо выслушивал. Один советовал ему заняться спортом, другой — отправиться на Канарские острова, третий — принимать транквилизаторы. Ни один из них ни разу не обмолвился о причине его недуга, о длительных допросах следователя, о статьях в прессе. Он не сомневался в том, что все они считали его виновным, но прощали его грех. На протяжении всей его жизни к нему относились с оттенком снисходительности, чтобы он ни делал: столкнул ли он в бассейн маленького Арно, когда ему было семь лет, пользовался ли шпаргалкой на экзамене, затем эта история с чеком без обеспечения в двадцать два года, быстро замятая отцом, наконец, его развод и многочисленные предшествовавшие ему «глупые» адюльтеры — все ему прощалось.

На самом деле в этот период (Бернар признал это, когда все было закончено) он был на грани нервного истощения. Отец старомодно называл его неврастеником и тщетно уговаривал обратиться к своему другу, профессору-невропатологу. Трагедия заключалась в том, что чем больше он был подвержен депрессии, тем больше его считали виновным. Оппозиционные газеты открыто задавали теперь вопрос: почему он до сих пор на свободе? И тут же давали ответ: благодаря политическим связям его отца. Участь папиного сыночка, преследовавшая его всю жизнь (и помешавшая ему, как он считал, стать настоящим мужчиной), принимала теперь драматический оборот, что он пытался, между прочим, объяснить судье Суффри.

— С истиной я справляюсь еще труднее, чем с ложью, господин судья.

— Объясните, пожалуйста, чтобы я вас понял.

— Так было всю мою жизнь. Мне никогда никто не верил, что бы я ни говорил. Стоило мне открыть рот, и все начинали снисходительно улыбаться. Мне верили только, когда я лгал.

Судья подумал про себя, что необходимо подвергнуть его психиатрическому обследованию.

— Но если вы невиновны, то чего же вы боитесь?

— Теперь уже ничего.

— То есть?… — Судья улыбнулся и заговорил дружеским тоном: — Если вы виновны, это будет тяготить вас, вы не сможете долго носить этот груз.

Суффри испытывал «некоторую симпатию» к Бернару Вокье: он называл это чувством любви, которое испытывает змея к птице, готовясь поразить ее.

— Начнем сначала… (Это был уже седьмой раз, когда они начинали сначала, и Бернара уже мутило от этого.) Вы утверждаете, что расстались с нею пятнадцатого июля, договорившись, что она сообщит вам в телеграмме о месте, где будет находиться тринадцатого августа, чтобы вы могли присоединиться к ней. Но вы не получили телеграммы, однако теперь, спустя три месяца после начала следствия, вы утверждаете, что получили открытку из Сен-Тропеза, датированную первым августа, и я читаю (он достал открытку из папки): «В Марселе тринадцатого августа как договаривались». А договаривались вы о свидании в баре «Сюркуф» на углу де ля Канебьер, в двадцать часов… Итак, вы приезжаете в Марсель тринадцатого августа, она тоже. И вы уверяете, что не встретили ее?

— Я прождал ее в этом баре добрую половину ночи.

— Подумайте. Вы ведь умный человек…

— Я не виноват в том, что она не пришла.

— Зачем же она приехала в Марсель, если не за тем, чтобы встретиться с вами?

— Подумайте. Вы ведь умный судья.

— Очень порочная система защиты. Не надо быть дерзким.

— Разве это дерзость сказать, что вы умный судья?

— Я не умный, но я добросовестный. Есть три варианта. Первый: вы ее встретили, как договорились, и три дня спустя убили. Второй: вы ее встретили, но невиновны, но вы что-то от нас скрываете. Третий: вы ее не встретили.

— Вот именно, господин судья, — он улыбнулся ангельской улыбкой, перед которой никто не мог устоять. — Это прекрасный пример истины, которая в моих устах звучит ложью.

— Гм… — сказал судья, откинувшись на спинку кресла.

Накануне он беседовал в течение двух часов с прокурором Деларю.

— Уцепиться не за что, Суффри. Любой начинающий адвокат разобьет ваши доводы в два счета.

На что судья отвечал:

— Этот парень — невропат. Пока я допрашиваю его как свидетеля, он держится, но стоит предъявить ему обвинение, и он скиснет. Если я отправлю его в тюрьму, он сломается на третий день.

— Вы не можете предъявить ему обвинение без весомых доказательств. Вернее, вы могли бы, — добавил прокурор, прочистив горло, — если бы он не был сыном Вокье. Я звонил в министерство юстиции, — сказал он более твердым голосом.

— И какой получен приказ?

Шутки Суффри были не самого изящного толка. Прокурор сделал нетерпеливый жест:

— Не говорите глупостей! Нам советуют быть предельно осторожными, это все.

— Это все, — повторил Суффри. — Но это много.

— Вы меня знаете, Суффри, если бы вы мне предложили что-нибудь стоящее, я бы первый уцепился за это и пошел бы до конца. Но у нас ничего нет. Ничего, кроме совпадения, я повторяю это.

— Они оба приезжают тринадцатого в Марсель. У них есть договоренность о свидании. Ее больше никто не видел; шестнадцатого ее убивают. И вы называете это совпадением?

— А какой у него мотив?

— Невропатия. Он влюблен в девушку, которая спит с первым встречным. Ревность, страсть, алкоголь…

— Хорошо, — сказал прокурор. — Но нам нужно признание… признание до обвинения. В противном случае мы многим рискуем. Сколько вам лет, Суффри?

— Сорок два.

И сейчас, глядя на Бернара, судья вспомнил этот разговор. Уже несколько минут он молча сидел в кресле с отсутствующим видом. Он вздохнул.

— Благодарю вас, — сказал он наконец. — Вы можете вернуться в Париж, но я попрошу вас не уезжать из Франции, не предупредив меня. До свидания, господин Вокье.

Он умышленно подчеркнул слово «свидание», но это не принесло ему заметного облегчения.


Статья Дорта появилась в «Лайфе» в номере за 7 ноября.

«В Париже осень, — писал Дорт. — Из окна комнаты я вижу волнообразные движения зонтиков в изгибах толпы, идущей по Елисейским полям. Семь часов вечера, или девятнадцать, как говорят здесь. Это время, когда весь город принимает аспидные тона, когда патина на древних камнях начинает мягко светиться в сгущающихся сумерках, когда в привратницких консьержек закипает похлебка, рецепт которой известен с незапамятных времен, создаваясь в глубине провинций многими поколениями крестьян и мелких буржуа, и который сегодня щекочет ноздри самыми вожделенными ароматами. (Дорт написал в таком духе шестьсот слов своим размашистым почерком, но главный редактор сократил их до ста: «ей-богу, он принимает нас за «Нью-Йоркер»!)

Я закрываю окно и поворачиваю голову. Передо мной сидит в кресле молодая женщина, одна из очаровательных парижанок, одетая по последней осенней моде. Глядя на нее, вы думаете, что все, что до сих пор вы принимали за нелепую вычурность, граничащую с дурным вкусом, вы воспринимаете неожиданно для себя как образец изящества, грациозности и женственности.

Она рассказывает уже в течение четырех часов. В естественный тон ее голоса вкрадываются время от времени нотки печали. Она говорит о Кандис Страсберг, у которой, кроме моей собеседницы, не было других подруг во Франции. Она говорит о ее нежности, щедрости и обезоруживающем простодушии. С очаровательной застенчивостью она подчеркивает, что единственная цель, которая привела ее сюда, — это помочь найти убийцу девушки».

(Эта лирика предназначалась для читателя, у которого не должно было появиться сомнения в искренности свидетеля, показания которого обошлись дирекции журнала в пятьсот долларов.)

На следующий день выдержки из статьи были опубликованы во французской прессе. Все лирические и сентиментально-фольклорные отступления были изъяты: сформулированные американским журналистом гипотезы, очищенные от литературщины, предстали в резком свете дня.

Случайно ли Кандис Страсберг была занесена в картотеку ЦРУ как лицо, подозреваемое в распространении коммунистической пропаганды? Случайно ли эта девушка проводила предыдущие каникулы в так называемых горячих точках, обозначенных на картах госдепартамента красным кружком? Случайно ли одним из первых ее знакомых во Франции оказался промышленник, работающий в сфере национальной безопасности, фирма которого разрабатывает сверхсекретные программы по электронному оборудованию для подводных лодок? Случайно ли то, что она неоднократно встречалась с ним?

Может быть, действительно речь идет только о цепи совпадений, или за ними кроется нечто другое?

Встречаясь с Лораном Киршнером, Кандис Страсберг одновременно поддерживала нежные отношения с неким Марчелло Анжиотти, заметной фигурой в марсельском воровском мире. Этот «воровской мир» во Франции отличается от американского тем, что его члены помимо своей преступной деятельности поставляют французским секретным службам разного рода агентов: французская полиция называет эту разветвленную агентурную сеть «параллельной службой».

Таким образом, нам удалось установить принадлежность Анжиотти к Движению за гражданские права и его участие в двух недавних акциях, осужденных оппозицией (похищение во Франции югославского дипломата и убийство гражданина Швейцарии, занимавшегося торговлей алжирскими динарами). Сам Анжиотти был убит 28 августа в Марселе: это участь, ожидающая всех двойных агентов. Что мешает нам думать, что двенадцать дней назад Кандис Страсберг тоже не разделила участи «параллельного» агента?

Мы не можем сегодня сказать больше и не хотим, так как положение гражданина иностранной державы мешает нам вступать в соперничество с французской полицией, которая к тому же развивает в этом деле активность, заслуживающую всяческих похвал. В заключение нам хотелось бы напомнить простую истину, о которой современный человек часто забывает: мы живем в такие времена, когда все может случиться. И все случается.

В следующую среду дело было передано в Совет министров. В это утро, когда президент вошел в просторный зал с поблекшей позолотой, прилегающий к его кабинету в Елисейском дворце, каждый мог заметить по несвойственной ему вертикальной складке на лбу и по той поспешности, с которой он пожимал министрам руки, что он был чем-то озабочен.

Президент по своей природе был мягким и снисходительным человеком, и, когда он хотел произвести на собеседника впечатление человека с твердым характером, ему приходилось ломать свою природу. Он сел во главе стола и, нервно перелистывая семнадцать машинописных страниц повестки дня, положенных перед ним секретарем, обратился к присутствующим тоном, в котором нетрудно было уловить саркастические нотки.

— Что это за роман, господа? Если я правильно понял то, что изволил написать американский журналист, его соотечественница была убита секретными службами?

— Это не совсем соответствует действительности, — осмелился вставить Филипп Дюрье, секретарь по вопросам печати и любимчик Совета.

Президент надел очки и погрузился в изучение повестки дня.

— Вдобавок ко всему в дело вовлекли еще этого несчастного Вокье.

Напряженность атмосферы начала спадать, присутствующие улыбнулись, и президент, глядя на них поверх золотой оправы очков, тоже улыбнулся.

— Я знаю, — продолжал он, — что вы хотите мне сказать. — Его голос приобрел естественную интонацию: — Не в первый раз в истории республики уголовное преступление используется в политических целях. Но тем не менее… в настоящий момент мы в этом не нуждаемся. Особенно в Тулоне. Надеюсь, вы меня поняли.

Третий морской округ, базирующийся в Тулоне, уже в течение трех лет разрабатывал, конструировал и подвергал испытанию новый сверхсовременный тип подводных лодок, превосходящих по своему замыслу английские, американские, советские и японские. В прошлом году, накануне избрания президента, заказы поступили со всех концов света: не только из Португалии и Греции, но также из Пакистана, Ливии, Южной Африки, Эфиопии и Ирака. Можно было ожидать, что в дальнейшем с подобными же заказами обратятся страны «Черной Африки». Одним словом, французские подводные лодки были национальной гордостью до того момента, пока одна за другой, с интервалом в несколько месяцев, не произошло двух трагических катастроф. Во время первых испытаний на рейде «Юнона» и «Орфей» исчезли со всем снаряжением, экипажем из тридцати человек и самым современным оборудованием. Потерпевшие кораблекрушение суда или, вернее, то, что от них осталось, невозможно было обнаружить, а тем более поднять с глубины девятисот метров. Таким образом, их тайна навсегда затонула вместе с ними в морской пучине. Выдвигаемые экспертами объяснения были противоречивыми. Одни склонялись к версии о столкновении лодок с другим судном, другие говорили о дефекте конструкции и, наконец, о саботаже. Однако с того момента не было получено ни одного заказа, а уже подписанные контракты не были подтверждены. И сегодня, 13 ноября, президент не испытывал ни малейшего желания, чтобы эти затонувшие подводные лодки вновь всплыли на поверхность хотя бы в виде необыкновенных приключений девушки, убитой в испепеленных солнцем ландах Нижнего Прованса.

— Как продвигается следствие, господин министр юстиции? — мягко спросил президент, не поворачивая головы в сторону министра.

— Мы делаем все от нас зависящее, господин президент.

— Мы тоже, — посчитал нужным добавить Жак Ривель, военный министр, к ведомству которого относилась жандармерия.

— Хорошо, господа, продолжайте в том же духе, — заключил президент, добродушно переходя к первому пункту повестки дня.


Заседание совета министров еще продолжалось, когда в шестистах километрах к югу от Парижа жандарм Ле Бодюк из бригады дю Пюи, совершая рутинный обход департаментской дороги номер 13, связывающей Аллегр с Сен-Польеном, задержал бродягу. Мужчина провел ночь в канаве, поэтому был взлохмаченным и грязным. Когда жандарм вежливо попросил его предъявить документы, он ответил с сильным итальянским акцентом.

Он сказал, что нечаянно потерял документы, и поклялся Девой Марией, что был честным гражданином и тружеником. Его звали Маттео Галлоне, и он был каменщиком. Он шел от брата из Сета, где его брат жил с женой-француженкой. Он поссорился с братом и нашел работу в Бонневале, на известняковом заводе в Бонневале, повторил он, возле Клермон-Феррана.

Он говорил очень быстро и громко, и, слушая его, жандарм Ле Бодюк усиленно вспоминал, где он мог его видеть раньше. И он вспомнил. Стоявший перед ним человек был точной копией портрета-робота, распространенного семь недель назад поисковым отделом судебной полиции как «разыскиваемого по подозрению в убийстве Кандис Страсберг, совершенном в Бо-де-Провансе 16 или 17 августа». Все соответствовало: тонкие губы, коротко остриженные жесткие волосы, смеющееся выражение лица и небольшой шрам на правой щеке.

Жандарм Ле Бодюк тепло улыбнулся.

— Я охотно вам верю, — сказал он, прерывая поток красноречия бродяги, — но этого недостаточно. Необходимо проверить то, что вы говорите. Вас не затруднит пройти со мною в участок? Простая формальность. Мы сделаем несколько звонков, все выясним и… — он чуть было не сказал «отпустим вас», но вовремя спохватился: тип мог заподозрить, что его собираются арестовать, — расстанемся добрыми друзьями… Хорошо?


7

ВИНОВЕН В ЧЕМ? Таким был крупный заголовок, появившийся в газетах на следующей неделе. В свою очередь оппозиционные газеты вопрошали: ЖЕРТВА КОГО? Любопытно, что эти настойчивые и противоречивые вопросы не затрагивали итальянского бродягу, задержанного на департаментской дороге и содержащегося с тех пор под стражей в участке дю Пюи. Бродяга никого не интересовал. Одна крайне правая еженедельная газета уже давно предсказывала своим четыремстам тысячам читателей: вы станете свидетелями того, что французская полиция найдет в один прекрасный день козла отпущения в виде какого-нибудь бездомного бродяги, не понимающего толком французского языка, и повесит на него это убийство, к великому облегчению истинно виновных. Теперь это предсказание начало сбываться. Общественное мнение, подогреваемое в течение пяти месяцев ожиданием сенсационных разоблачений, не удовлетворится получением на блюде бродяги. Это напоминает один американский фильм серии В, в котором подозреваемыми были по очереди все влиятельные люди города, а в последний момент убийцей оказался аптекарь-невропат, который был вне подозрений.

ВИНОВЕН В ЧЕМ?… ЖЕРТВА КОГО?…

В обоих случаях после вопросительных знаков появлялась фотография Кристиана Сольнеса, но по разным причинам. Если первый вопрос не выходил за классические рамки рабочей гипотезы, то во втором случае указывалось, что прессе были даны специальные инструкции, чтобы отвлечь общее внимание от морской базы в Тулоне, а также от возможного участия в преступлении сына высокопоставленного лица. Популярный исполнитель модных песен был прекрасным инструментом для расслоения общественного мнения[13]. И это тем более, что, вернувшись с гастролей из Италии, Кристиан Сольнес дал очень противоречивые показания, путал даты и оказался неспособным представить серьезное алиби на 15, 16 и 17 августа. Он объяснял эти неточности и расхождения своей артистической натурой, модной затуманенностью выражений, беспечно улыбаясь фоторепортерам, поджидавшим его у выхода из Дворца правосудия в Марселе. Однако после каждого допроса улыбка его становилась все более натянутой, и он старался как можно быстрее сесть в «ситроен» своего импресарио Теодора Гольдштейна. Спустя три месяца после убийства в Бо-де-Провансе все фотоаппараты и кинокамеры были направлены на молодого автора «Письма к Дуна».

Позднее он рассказал, что агрессивнее всех по отношению к нему держался Бонетти, который с первой же встречи испытывал к нему глубокую личную неприязнь. Тридцатидевятилетний комиссар-корсиканец вырос в бедном квартале старой Ниццы. В четырнадцать лет он был вынужден бросить школу, чтобы помогать матери после смерти отца. В двадцать два года, перепробовав множество профессий, он поступил на службу в полицию. Прослужив четыре года охранником, он был переведен в судебную полицию. В течение двенадцати лет он изучал имена и привычки марсельского воровского мира. Его пренебрежение опасностью, одержимость и методичность в работе быстро выдвинули его на ответственный пост. Если баснословные гонорары, получаемые молодым певцом, выводили Бонетти из себя, то не потому, что он их сравнивал со своим скромным жалованьем: он был выше этого. Но ему казалось несправедливым, что такие деньги являются вознаграждением за незначительные заслуги. Мошенники, с которыми он имел дело всю свою жизнь, имели по крайней мере то извинение, что постоянно шли на риск. Они ставили на карту свою жизнь и свободу, поэтому в некотором смысле это была честная игра. Сольнес же, по его мнению, играл не по правилам, он мухлевал, поэтому Бонетти презирал его, а Сольнес в свою очередь презирал полицейских. Их беседы были язвительны и ядовиты.

— Вы часто курите марихуану?

— Нет, лишь изредка, чтобы не отставать от моды.

— Это не соответствует сведениям, указанным в вашей карточке, Сольнес. Здесь сказано, что вы заядлый курильщик. Именно так вы черпаете вдохновение для своих незабываемых творений?

— Не исключено. Вы хотите привлечь меня за употребление наркотиков?

— Меня это не интересует. Я расследую убийство.

— В таком случае?…

— Для такого случая в полиции имеется статистика. Наркотики и преступления взаимосвязаны, старина.

— Очень интересно.

— Я рад, что заинтересовал вас. Итак, девушка удаляется по набережной, Анжиотти оглушает вас ударом в подбородок и догоняет ее, а вы приходите в себя и идете спать. Верно?

— Верно.

— Нет, неверно. В Риме вы заявили, что расстались с Кандис Страсберг в среду.

— Именно.

— Тридцатого июля.

— По-видимому.

— Вы вместе ужинами?

— Ужинали и спали, если вам это интересно.

— И вы заявили, что расстались с ней тридцать первого утром и больше ее не видели.

— Я видел ее еще раз или два.

— Я очень рад это слышать, очень рад. Меня бы очень огорчило, если бы вы продолжали настаивать на первоначальной версии, потому что у нас есть свидетель.

Бонетти встал. Во время допроса он не мог долго сидеть. Он стал нервно расхаживать по кабинету.

— Ваша беда в том, что вы не можете остаться незамеченным. У вас слишком много юных дебильных поклонниц, и одна из них, Шанталь, видела вас второго августа. Она запомнит этот день на всю свою жизнь. Она видела, как ее идол выходил из ресторана «О-де-Кань», держа под руку божественную блондинку. Позднее она узнала на снимке Кандис Страсберг. Будем говорить серьезно. Почему вы солгали в первый раз?

— Меня допрашивали на итальянском языке.

— Потому что вы им свободно владеете.

— Неужели я сказал, что больше не видел ее?

— Написал и подписал.

— Это так важно?

— Если вы невиновны, это просто необъяснимо.

— То есть если я не убивал ее?

— Да.

— Зачем мне ее убивать? Потому что мы вместе курили?

— Перестаньте паясничать.

— Давайте посмотрим на вещи с другой точки зрения, господин комиссар. Я так далек от этого убийства, что до сих пор просто не придавал никакого значения своим ответам.

— А теперь?

— А теперь мы оба теряем время, потому что я к этому убийству непричастен.

— Потеря времени неизбежна при любом расследовании. А потом вдруг наступает минута, всего одна минута, которая компенсирует все предыдущие.

— Удивительная профессия, господин комиссар. Я никогда не задумывался об этом раньше.

— Учись, малыш. Еще не поздно.

— Эта профессия встряхивает, но не очищает. Оставляю ее вам, но с этого дня обещаю сотрудничество.

— Как раз вовремя, потому что у меня к вам еще много вопросов.

— Стучите, и вам откроется.

Бонетти взял со стола карточку и прочитал ее:

— Программа ваших концертов: тринадцатого августа — казино в Болье. Шестнадцатого вечером — Мантон. Семнадцатого — Виреджио. Четырнадцатого и пятнадцатого августа вы не выступали.

— Я понимаю, куда вы клоните.

— Скажите мне, где вы были и что делали.

— Насколько помню, я спал.

— Пятьдесят шесть часов подряд? Настоящий летаргический сон.

— Я много выкурил. Время от времени это случается со мной, когда нервы взвинчены.

— А они были взвинчены? Что у вас за нервы, у современной молодежи?

— Хотите, скажу вам правду, если вы не используете против меня. Это она довела меня до такого состояния. Кандис. Она часто говорила о смерти, но не так, как говорят об этом испанцы, а без юмора. Она была одержима этой мыслью.

— Это не вяжется с тем, что мы о ней знаем.

— Она была очень гордой. Она была не в ладах сама с собою, но скрывала это. Меня не покидало ощущение, что она покончит с собой рано или поздно.

— Интересно. К сожалению, из семнадцати известных на сегодняшний день видов самоубийства никто еще не пытался удушить себя таким образом. По крайней мере мы обнаружили бы тогда веревку. Значит, вы много выкурили?

— Вы говорите, что тринадцатого я пел в Болье?

— А шестнадцатого в Мантоне.

— Я мог бы вам сказать, что был у одного из приятелей, у меня их масса на побережье. Но я думаю, что вы бы мне не поверили.

Бонетти задумчиво посмотрел в окно.

— Я думаю, — устало сказал он, — что я бы вам поверил. Дайте мне список ваших друзей, и мы проверим. Это займет некоторое время и, скорее всего, ничего не даст. Но это мой долг полицейского: устанавливать факты и передавать их в прокуратуру.

— Не только в прокуратуру.

— Что вы хотите сказать?

— В прессу.

— Вас это смущает?

— Это вредит моей карьере.

— Вы боитесь рекламы?

— Рекламы такого сорта.

— Ваш талант выдержит это испытание.

— Вы знаете, что я сделаю, если останусь без работы? Попрошусь в полицию.

— Хорошая мысль. Я составлю вам протекцию.

— Удивительная профессия, вы окончательно убедили меня в этом.

— Значит, наша беседа не прошла даром. До свидания.

Как бы это ни казалось странным, но на данном этапе расследования каждый из следователей отдавал предпочтение своему подозреваемому. Быть может, однажды выяснение истины в уголовном праве, а также в других областях будет доверено компьютерам… Излучая голубоватый свет и нежно гудя, они установят с вероятностью ошибки, равной нулю, траекторию мотивов, выведут кривую чувств и страстей, параллельные до бесконечности коэффициенты наследственных, психологических и социальных факторов. Они сопоставят эти данные со всеми известными фактами, и в результате будут получены новые факты. Сутки за сутками с холодным упорством беспристрастного поборника справедливости они будут искать невозможную комбинацию, десятимиллионный вариант, при котором взаимно исключаются все противоречия и внезапно вырисовывается в новом расположении фактов и мотивов ясная и гармоничная схема, носящая имя истины. Икнув в последний раз с тем пренебрежением, на которое способен высший разум по отношению к низшему, машина выплюнет наконец долгожданную карточку, на которой будет записано имя виновного. И каким бы поразительным ни был результат, никто не осмелится поставить его под сомнение, начиная с самого обвиняемого, признания которого станут с этого момента излишними. Но в декабре 1965 года таких машин еще не было, и, хотя ни один следователь не принял бы этого, общественное мнение неуловимо направляло ход Правосудия.

Кампанес и весь жардармский корпус твердо придерживались версии, согласно которой убийцей был бродяга-итальянец. Первые полученные из Турина сведения убеждали его в этом. Галлоне провел восемь месяцев в тюрьме этого города за покушение на стыдливость и попытку изнасилования. Выйдя из тюрьмы 31 июля, он незаконно перешел границу в ночь с 3 на 4 августа. Он намеревался поселиться у своего брата, работающего каменщиком в Сете и женатого на француженке. Он действительно прибыл в Сет 17 августа, пройдя пешком массив де л'Эстерель, Верхний Прованс, Мор и Камарг, добывая пропитание грабежом. Он дважды похитил велосипеды и, возможно, ограбил виллу в де Горде, в чем еще, однако, не признался. Никто из допрашивавших его еще ни разу не упомянул о преступлении в Бо-де-Провансе.

Судья Суффри предпочитал считать виновным Бернара Вокье. По его просьбе комиссар Бретонне в Париже еще дважды допросил бывшего биржевого маклера, но без видимых результатов. Вероятно, Бретонне делал это не слишком убедительно, так как сам он склонялся скорее к версии о виновности Лорана Киршнера и его убеждали в этом новые факты, открывшиеся во время последних бесед с крупным промышленником.

Наконец, Бонетти подозревал в убийстве Сольнеса. Таким образом, каждый следователь танцевал в балете свою партию, интерпретация которой в значительной степени зависела от мнения критиков. Так продолжалось до тех пор, пока не произошло нового раскола общественного мнения, причем с совершенно неожиданной стороны.

Никто не думал больше серьезно о Марчелло Анжиотти, кроме комиссара Ланнелонга и его людей, продолжавших обходить в Марселе все бары и бистро, посещаемые воровским миром и осведомителями. В рапорте, который они передали судье Суффри накануне Рождества, уточнялось, что у них были серьезные основания считать, что убийство Анжиотти было запланировано извне. По всей видимости, сутенер-корсиканец не пал жертвой внутренних распрей. За два миллиона старых франков в Марселе нетрудно было нанять двух убийц для совершения этого преступления. В случае Анжиотти заказ пришел из Парижа и исходил от человека, скорее всего не связанного с мошенническим миром. Все эти сведения Ланнелонг получил от своих осведомителей. Больше сказать он не мог или не хотел и продолжал заниматься своим делом.

Рапорт был передан дивизионному комиссару Бретонне, который отложил его чтение до другого раза. Сейчас ему было не до него. Уже в течение тридцати шести часов почти без перерыва он допрашивал Лорана Киршнера.

— Он невзлюбил меня, — скажет позднее Киршнер. — Это и понятно, потому что до этого момента я ничего не сделал, чтобы облегчить ему работу. Кроме того, была и личная антипатия. Самым любопытным было то, что мы с ним были очень похожи: тот же возраст, то же телосложение, даже манера говорить одинаковая. Он тоже был завален работой и, подобно мне, выполнял ее безрадостно, но добросовестно, с сознанием собственного долга. Держу пари, что у нас были одинаковые кулинарные вкусы с предпочтением простых крестьянских блюд. Я уверен, что он так же, как и я, при случае обманывал свою жену с хорошенькой девушкой, не придавая этому большого значения, а принимая это лишь как солнечный луч, на мгновение разорвавший серую мглу. Я полагаю, что мы разделяли одни и те же политические взгляды, вкладывая в бюллетень для голосования больше сдержанности, чем энтузиазма. Единственной разницей между нами были наши доходы: он, разумеется, зарабатывал гораздо меньше меня, но какое это имело значение? Сколько бы человек ни зарабатывал денег, все равно он не может надеть сразу больше одной рубашки и съесть больше одного бифштекса в день. Кроме того, мы оба прекрасно отдавали отчет в том, что неспособны вести вдохновенную жизнь. Мы от многого отказались, и, возможно, от одних и тех же вещей. И тем более удивительно было то, что мы не выносили друг друга. Вероятно, потому, что мы просто не выносили себя.

— Я тоже постоянно лгу, — сказал Бретонне. — Сигарету? Ах да, вы бросили курить. Сколько уже времени? Похвально! У меня никогда не было такой силы воли. Мы лжем на протяжении всего дня, но я открою вам секрет, Киршнер: чем человек умнее, тем труднее ему лгать. Парадоксально, не правда ли? Я гораздо чаще имею дело с идиотами, предлагающими мне распутывать разные клубки. Они умеют цепляться за свою ложь вопреки всякому здравому смыслу, вопреки всякой логике. Поэтому умные люди проигрывают. Так на чем мы остановились? Ах да, на этом глупом шантаже. Вы видите, я сдержал свое слово: я ничего не сказал об этом журналистам. Вы должны доверять мне, Киршнер. Не надо заниматься самобичеванием, нужно раскрыть кому-нибудь свою душу. И не только адвокату.

Адвокат всегда найдет вам извинение, он всегда усиливает ваше самомнение. Послушайте, Киршнер. Со дня на день ваше дело будет передано в службу Национальной безопасности. Вы окажетесь на площади Бово, перед роботами, специалистами с электронным мозгом. Они закроют вас в комнате, в то время как будут допрашивать в соседней вашу жену. Затем они вам скажут, что ваша жена сообщила им сведения, которые на самом деле она не сообщала. После этого они скажут то же самое вашей жене и посадят вас в одной комнате, включив двенадцать микрофонов, чтобы записать каждое ваше слово, сказанное шепотом.

— Причем здесь моя жена?

— Секунду… Вот, смотрите, — сказал Бретонне, достав что-то из ящика стола и бросив на стол.

Киршнер молча протянул руку к пачке сигарет, лежавшей у телефона. Бретонне дал ему прикурить.

— Вы снова закурили? Это понятно, когда нервы напряжены. Я тоже испытал шок, когда увидел это. Возникает масса вопросов, но нам некуда спешить. Как это у вас оказалось? И почему вы сохранили это после ее смерти, вместо того чтобы уничтожить? Почему, сохранив это, вы не передали это нам?

— Почему моя жена передала это вам, не предупредив меня? Ведь это она…

— Она нашла это сегодня утром под стопкой носовых платков, когда вас уже не было дома. Конечно, она могла сначала поговорить с вами или с вашим адвокатом… Но она пришла сюда. Я понимаю, что вам это неприятно. Сейчас я должен вам напомнить, что расследую убийство Кандис Страсберг и что этот обратный билет на голландское судно является одной из основных улик в данном деле. Билет был у вас, и вы скрыли его от следствия. Одного этого факта достаточно, чтобы обвинить вас.

Это был последний эпизод «холодной войны», которая уже в течение пяти месяцев велась между Мартой и Лораном Киршнером. Киршнер приехал на виллу «Эскьер» 16 июля, и он был не совсем таким, как всегда. Марта объяснила это усталостью после дороги или радостью ухода в отпуск. На следующий день она с прислугой отправилась в машине на рынок в Сент-Максим. В «мерседесе» между двумя передними сиденьями лежала обитая кожей коробка для мелких вещей; в ней всегда валялись какие-то проспекты, квитанции паркинга, и Марта очень удивилась, обнаружив в ней почтовую открытку: «Источник Воклюз. Грот Сорг в период полноводья». Она решила спросить у Лорана, откуда у него эта открытка, потом передумала, считая, что это выяснение недостойно ее, и сунула открытку в коробку вместе со своим носовым платочком. Прошло десять тихих спокойных дней между пляжем, прогулками и ужинами на террасе при светящихся буях. Уже год как не было изнурительных бесполезных споров с детьми, которые делали теперь все, что хотели. Не было больше экзальтации от проектов и планов на будущее. Марте исполнилось тридцать девять лет, она была на пятнадцать лет моложе мужа, но старела одновременно с ним. Наверное потому, что любила его.

Сначала она поверила в историю с инжектором, потому что Лоран любил машину, как капитан любит корабль. Он не выносил, если что-нибудь в машине барахлило… В ту ночь ее мучила бессонница, и она вспомнила о почтовой открытке, пытаясь связать ее с инжектором, потом отогнала эту мысль. Может быть, Лоран действительно провел ночь в Ницце в ожидании починки инжектора. Ей не хотелось поддаваться разрушительной ревности, терять равновесие. Когда на следующий день он вернулся, она встретила его очень приветливо, делая вид, что упрекает его за игру в казино в Монте-Карло. Затем с наигранным спокойствием спросила его, не было ли у него свидания с красивой девушкой, словно это льстило ей. Несколько дней спустя, когда Марта возвращалась с пляжа, она заметила Лорана, беседовавшего с молодым хиппи. Она увидела, как он быстро спрятал что-то в карман куртки. Ночью она встала, вышла из спальни и залезла в карман.

Она обнаружила три фотографии, сделанные в Сен-Тропезе, и не могла ему простить того, что он не уничтожил их. Ей легче было бы простить ему измену, чем эти фотоснимки.

Теперь она мучилась не подозрениями, а уверенностью. Она не знала только, стоит ли ей говорить Лорану о том, что она знает. Примирит ли их или окончательно разъединит неизбежно последующая за этим сцена? Она решила посмотреть, чем все это кончится, что он еще выкинет, ее мудрость носила оттенок садизма.

Все утро следующего дня Киршнер висел на телефоне. На заводе дела шли неважно, и он решил сам съездить туда. Марта подумала, что он снова отправляется на свидание.

Лежа на пляже, она думала о разводе, о том, с кем останутся дети, о разделе имущества, о новой жизни, которую она начнет. Лоран будет умолять ее вернуться. Она будет непримирима, а может быть, простит его. В это время Киршнер ехал в своем «мерседесе» в Тулон, а дорога, как известно, лежала через Сен-Тропез.

Оставив «мерседес» в паркинге Нового порта, Киршнер тщетно обследовал все таррасы кафе. Он хотел выяснить, была ли Кандис причастна к шантажу или нет. Он не знал, зачем ему это нужно. Он взял такси и отправился на пляж «Таити», но там Кандис тоже не было. Он нашел ее только в пять часов в баре «У Сенекье» в окружении ее приятелей. Вчерашнего шантажиста среди них не было. Он сделал ей знак отойти в сторону.

Она вяло встала с кресла и пересела в другое, бросив пляжную сумку под стол. Однако при первых же его словах она разразилась хохотом. Он сгорал от стыда, раскладывая перед нею на столике фотоснимки и сопровождая свои действия выражениями, заимствованными у следователя:

— Я хочу знать правду. Я могу все понять, но мне нужно знать правду.

Кандис не стала оправдываться, в этом не было необходимости. Ее смех и преувеличенное веселье ясно доказывали ее невиновность в этом деле. По крайней мене он так подумал.

— Послушай, — сказал он, — забудь об этом. Поедем со мной в Тулон на три дня. Днем ты сможешь посетить острова, а вечером мы встретимся на Пор-Кро или Поркеролле. Если хочешь, мы снимем катер и…

Но она не слушала его. Ее внимание целиком было направлено на столик, за которым сидели ее друзья.

— Извини, — сказала она и встала. — Я сейчас вернусь. Он схватил ее за руку:

— Ты едешь со мной?

— Секунду…

Она отошла. Она долго с кем-то разговаривала и даже смеялась. Он был страшно зол на нее: ему хотелось, чтобы она принадлежала только ему одному и никому больше. И он чувствовал, что она нужна ему, что без нее он ничто, что жизнь не имеет никакого смысла. Он даже не заметил, как стал играть «молнией» ее сумки (значит, он наклонился и поднял ее, положил к себе на колени). Его мозг отказывался участвовать в том, что делали его руки: он быстро рылся в ее документах. Он это понял, когда к столику подошла официантка и окликнула его. Он искал ее паспорт. Мысли начали проясняться в его голове: если он возьмет ее паспорт, она будет нуждаться в нем, он станет ей необходим так же, как и она ему. Но он не нашел паспорта, а нашел только билет на рейс Амстердам — Нью-Йорк. Если он возьмет его, она не сможет от него уехать. А если она согласится поехать в Тулон, он вернет ей билет.

— Это кража, — сказал Бретонне, — обыкновенная кража.

— Это скорее инфантилизм, ребячество. Я говорю это не для того, чтобы оправдывать себя. Это самый нелепый поступок, который я когда-либо совершал в жизни.

— Да, женщины могут иногда вскружить голову до такой степени, что превращаешься в идиота. Но это не просто глупо, Киршнер, это нечестно.

— Я согласен. У меня была задняя мысль: когда ей понадобятся деньги, я стану необходим ей. Даже для покупки нового билета, потому что я уже не хотел говорить ей правду.

— А вы не заметили, как выглядел молодой человек, с которым она беседовала?

— Я не обратил внимания.

— Вы видели в газете снимки Марчелло Анжиотти. Вы не помните…

— Я был слишком занят сумкой.

— А Сольнеса вы видели? Это очень важно. Нам также очень важно узнать, поехала ли она с вами в Тулон.

— Нет.

Киршнер первым нарушил долгое молчание:

— Я останавливался в Тулоне в отеле «Белая башня»…

— Я знаю, — сухо перебил его Бретонне. — И после этого вы, конечно, больше не встречали Кандис Страсберг?

— Почему «конечно»?

— И Марчелло Анжиотти тоже не видели?

— Нет.

— Я не верю вам, Киршнер, — сказал Бретонне. — Вы уже столько лгали! У меня есть предложение: давайте отдохнем, пообедаем, а через два часа снова встретимся здесь и повторим все с самого начала. Согласны?


8

«Место в доме для тебя всегда найдется», — писал в июле Джузеппе Галлоне своему брату Маттео, сидевшему в туринской тюрьме. И когда вечером 17 августа брат появился в Сете, в его маленьком доме в квартале Барру, он крепко прижал его к своей волосатой груди. Это было как раз перед ужином, и Женевьева только что уложила спать малыша.

— У нас гость! — радостно сообщил Джузеппе, входя в кухню.

У него был громкий голос, и он говорил по-французски почти без акцента.

— Угадай, кто это? Мой брат…

Женевьева настороженно спросила:

— Он надолго?

— Я не знаю… Посмотрим.

Женевьева вытерла руки о передник. Это была красивая брюнетка, подвижная, невысокая, с округлыми бедрами. Входя в столовую, она изобразила на лице приветливую улыбку, но при виде Маттео улыбка исчезла с ее лица.

«Меня поразил его взгляд», — скажет она позднее.

На самом же деле она отнеслась к нему с предвзятостью, с которой ей трудно было бороться. Она могла понять и извинить грязную одежду, мятые брюки и сумку с жирными пятнами, переброшенную через плечо. Она могла закрыть глаза на худобу, на небритое лицо, на физическую усталость, делавшую все его движения неуверенными и неловкими. Но она не могла вынести его взгляда по очень простой причине: это был взгляд человека, вышедшего из тюрьмы.

За пять лет брака у нее с мужем впервые было серьезное объяснение:

— Я не хочу, чтобы малыш вступал в контакт с бывшим преступником.

— Но ведь это же его дядя!

— У нас и без него тесно.

— Первое время он поживет в столовой, а позднее мы подыщем ему комнату.

— И будем платить за нее. И за еду тоже.

— Маттео будет работать. Он еще лучший каменщик, чем я.

— Почему же он предпочел тюрьму?

— По глупости. Тем более мы должны поддержать его.

— Поддерживай, но я тебя предупреждаю…

Ужин был тягостным, атмосфера натянутой. Маттео почти ничего не говорил, во-первых, потому что он очень устал, а во-вторых, он не был уверен в своем французском. Джузеппе пытался разрядить атмосферу, подливая в рюмки красного вина и время от времени отпуская какие-то шуточки на итальянском языке, после чего оба мужчины разражались хохотом.

На следующее утро Маттео хотел пойти в порт поискать работу, но брат отговаривал его:

— Подожди, отдохни несколько дней. Двадцать четвертого открывается новая стройка. Каменщику платят больше, чем докеру.

Женевьева надеялась, что Маттео настоит на своем и исчезнет на день, чтобы вечером вернуться с деньгами. Так оно и вышло. Вечером Маттео всучил ей деньги, и она оставила ему несколько франков на сигареты. Она подумала, что в общем-то он неплохой малый. В доме он постоянно пытался оказать услугу, первым вставал из-за стола и собирал грязные тарелки. С малышом он тоже был очень мил, и Женевьева стала постепенно забывать о тюрьме и, может быть, окончательно бы забыла о ней, не появись в их доме жандармы.

Они вполголоса беседовали в столовой, и до нее доносились только обрывки разговора. Джузеппе говорил, впрочем, больше всех. Он сказал, что они обратились в префектуру» чтобы получить разрешение для трудоустройства Маттео, но это требовало времени, а между тем человеку нужно есть каждый день. Он, проживающий в этой местности уже более пятнадцати лет, является гарантом Маттео, и в конечном счете он их убедил. Жандармы удалились.

В начале сентября Маттео оставил работу в порту и перешел на стройку к своему брату. Теперь он получал зарплату еженедельно, и она заметно увеличилась. Время от времени мужчины заговаривали о том, что нужно навести справки, не сдается ли где-нибудь неподалеку комната, но время шло, а Маттео продолжал занимать в доме столовую. Женевьева открыто демонстрировала свое недовольство, и атмосфера в доме накалялась.

Наступило 11 сентября — день рождения Женевьевы. Вечером Маттео вернулся домой с двумя бутылками Асти. Когда они сели за стол, Женевьева обнаружила возле своей тарелки сверток: это были водонепроницаемые часы. Маттео довольно посмеивался, словно разыграл ее. Женевьева была в восторге, она давно мечтала о таких часах, но сказала, что не стоило тратить деньги.

— У меня они были, — сказал Маттео. — Я только ждал случая, чтобы подарить их.

Это не понравилось Женевьеве: она решила, что он их украл, но потом отогнала эту мысль, и ужин прошел в приятной атмосфере. Джузеппе в свою очередь подарил ей миксер.

Прошло еще несколько дней. Теперь Женевьева сама справлялась в квартале, не сдается ли комната. Наконец ей удалось найти дешевую комнату в мансарде, всего за 90 франков в месяц. Вечером произошло бурное объяснение, и Джузеппе вел себя довольно агрессивно по отношению к ней. Не может быть и речи, чтобы Маттео жил один в мансарде, у него был другой план: пристроить для брата флигель. Джузеппе собирался заняться этим зимой, месяца через два-три, когда у него будет меньше работы.

— А почему бы еще не сделать пристройку для твоей матери, сестры и кузины? — ядовито спросила Женевьева.

— Можно и сделать, — ответил Джузеппе, побагровев.

Маттео ничего не говорил. У Женевьевы было такое ощущение, что это заговор против нее, ее сына, ее семьи и счастья. В последующие три дня она не проронила ни единого слова, а 17 сентября она увидела на первой странице «Марсель-Манета» портрет-робот.

Снова в дом пришли жандармы, но на этот раз с ними были уже два унтер-офицера, которые засыпали ее вопросами. Один из них, у которого было больше нашивок, угрожал даже упрятать в тюрьму ее мужа и ее саму за то, что они не заявили в полицию, узнав в портрете-роботе Маттео.

— Как же я мог, ведь он же мой брат! — оправдывался Джузеппе. — Поставьте себя на мое место.

Этот вечер, 18 сентября, останется навсегда в его памяти как самое грустное воспоминание после смерти отца. Джузеппе было известно, что Маттео проходил в тот день по местам, где была убита американка. Братья проговорили всю ночь, и Маттео поклялся, что непричастен к этому делу.

— Как ты можешь верить этому, Джузеппе?

На рассвете Джузеппе собрал все деньги, которые были в доме, вручил их Маттео и сказал:

— Уходи, и чтобы я больше не слышал о тебе.

У обоих в глазах стояли слезы. После этого Джузеппе вошел в спальню, где Женевьева всю ночь тоже не сомкнула глаз. Джузеппе заявил торжественным тоном:

— Если ты кому-нибудь расскажешь об этом, я убью тебя.

Жандармы немедленно записали показания в свою черную тетрадь. Они пришли утром и весь день проторчали в доме. Перед уходом они сказали, что ничего не закончено и что они еще вернутся. Ни один из них не обратил внимания на часы, надетые на запястье Женевьевы, да и она сама совершенно забыла о них.


Студия была расположена на углу улицы Берне и авеню Георга V. Пятьдесят музыкантов устраивались на своих местах, не обратив на него никакого внимания. В кабинке Гольдштейн беседовал с мужчиной с седыми висками. Это был Фред Баттисан, директор компании, лишь изредка присутствующий самолично на сеансах записи, элегантный, высокомерный человек, не способный на искренние теплые отношения, но продвигающий тех, кто честно на него работал. Сольнес очень нервничал всякий раз, когда записывал свои песни на диски.

Мужчины вышли из стеклянной кабины и подошли к нему. Разговор был чисто техническим. За предыдущие две недели было отобрано для записи двенадцать песен. По общему мнению, две из них обещали стать шлягерами, но Сольнес отдавал предпочтение четырем другим, написанным простым языком, наподобие песен Жана Ферра, но именно они дались ему с большим трудом.

В данный момент обсуждался порядок записи. К группе присоединился дирижер, приятный и робкий мужчина с седеющей бородой. Он очень удивился, увидев номера 5, 7 и 12, к которым еще не написал оранжировки, потому что… Он повернулся к Баттисану, сделавшему вид, что сосредоточенно разглядывает висящую на стене картину. Гольдштейн прокашлялся и сочувственно сказал:

— Вот так, малыш. Сегодня запишем только четыре песни.

— А как же остальные?

— Остальные… как-нибудь в другой раз.

— Но ведь диск должен выйти пятнадцатого января.

— Он выйдет, малыш, выйдет, — Гольдштейн с несчастным видом смотрел на Баттисана, как бы прося у него помощи. — Господин Баттисан, вернее, члены административного совета решили выпустить сначала диск на сорока пяти оборотах.

— На тридцать три никто не покупает, — сказал наконец Баттисан.

— Вы говорите о моих дисках? — спросил Сольнес.

— Не только. Видите ли, рынок выдвигает свои требования…

— Я ничего не понимаю, — сказал Сольнес.

Гольдштейн быстро сменил тактику, и вместо участливого тон его стал неожиданно властным, менеджерским:

— Сегодня ты записываешь четыре, а насчет остальных посмотрим весной.

— Я не понимаю, господин Гольдштейн, вы мой импресарио или нет?

— Я твой импресарио, и я им остаюсь. Я не из тех, кто покидает корабль. У каждого артиста бывает простой, и ты это прекрасно знаешь.

Сольнес улыбнулся открытой, простодушной улыбкой, как он всегда улыбался в минуты крайнего волнения или напряжения. Он повернулся к Баттисану и мягко сказал:

— Я не понимаю, у нас есть контракт или нет?

— Есть, — сказал Баттисан. — Если угодно, можете подать на меня в суд.

— Да нет же, нет! — воскликнул Гольдштейн. — Не будем говорить глупостей.

Сольнес продолжал, обращаясь к Баттисану:

— Если вы разрываете контракт, то я обращусь к Беркли или к Филлипсу. Вы не возражаете?

— Не возражаю, — сказал Баттисан, — только я сомневаюсь, что они примут вас с распростертыми объятиями.

— Из-за той истории?

Все молчали.

— Вы боитесь, что пластинки не разойдутся?

— Это целая политика, малыш. Все вместе. У тебя очень молодая аудитория, а певец в наши дни — это не только голос, это личность, это легенда, наконец, пример…

Баттисан положил руку на плечо Сольнеса. Он хотел успокоить певца:

— Кристиан, пусть пройдет время, месяца три. О вас немного забудут, а потом мы начнем сначала, обещаю вам.

— Допустим, — сказал Сольнес, — но я не понимаю, при чем здесь сорок пять оборотов?

— Мы не выпустим его, — холодно сказал Баттисан.

— Это чтобы сделать мне приятное, только и всего? Премного благодарен. Можно забыть о нем.

— Мы заказали студию. Музыкантам и оранжировщику уже уплачено. Вам тоже заплатят за четыре песни. Гольдштейн скажет вам, за какие именно.

Баттисан вышел из комнаты. Дирижер вернулся на свой подиум, музыканты принялись настраивать инструменты. Гольдштейн нежно подтолкнул Сольнеса к микрофону:

— Расслабься, не спеши. Давай.

Сольнес чувствовал себя одиноким и брошеным, как бык, выпущенный на арену, чтобы умереть. К его горлу подступал комок, а ему надо было петь. Это была одна из самых трудных записей, которую ему когда-либо приходилось делать.


В пятидесяти метрах от студии, в комнате номер 723 на седьмом этаже отеля «Георг-V», Лилиан Дорт аккуратно завязывал галстук. Покончив с галстуком, он прошел в ванную комнату, где протер бумажной салфеткой туфли. После этого он вышел в коридор и направился к лифту.

На террасе ресторана он увидел Карлин. На ней был меховой кроличий жакет. От мороза щеки ее порозовели, и Дорт подумал, что зима ей очень к лицу.

Она сняла жакет и осталась в строгом черном платьице, украшенном золотой цепочкой и кулоном в форме сердечка. Сделав заказ официанту, Дорт облокотился обоими локтями о стол и улыбнулся.

— Ну? — спросил он.

— Что «ну»?

— Вас не интересует, почему я хотел с вами встретиться?

— Я уже давно перестала задаваться вопросом, почему мужчины хотят со мной встретиться.

— Вы не угадали.

Он сунул руку во внутренний карман пиджака и вынул оттуда пять банкнотов по пятьсот франков, которые положил на стол перед нею.

— Прежде всего, чтобы передать вам вот это. Небольшая премия. Я связался с Нью-Йорком, и они не возражают.

Карлин не спеша убрала деньги в сумочку.

— Значит, мои сведения оказались точными?

— Ваши сведения никуда не годятся, но вы меня интересуете. Вы интересуете меня гораздо больше, чем ваши сведения.

— Какое-то недоразумение, — сказала она с улыбкой. — Две тысячи пятьсот франков — это либо очень много, либо очень мало.

— С этой точки зрения, — сказал он, наполняя рюмки, — вы действуете на меня примерно так же, как этот графин.

— Не стоит хамить, — сказала она. — Вы хотите, чтобы я рассказала вам о своей жизни?

— Для начала я расскажу вам о своей за последние пятнадцать дней. Я много путешествовал. Сначала я был в Вилльфранше, разыскал там бар «Двойной барьер», о котором вы мне рассказывали. На зиму он закрывается.

— Если бы вы у меня спросили, я бы вас предупредила. Не стоило тратить время.

— Нет, стоило. Я поговорил с соседями и узнал, кому он принадлежит. Одному джазовому пианисту, Альби, помешавшемуся на музыке.

— Ну и что?

— Летом он работает в Вилльфранше, а зимой содержит другой бар, в Альпах. Я там тоже был. Народу мало, так как снега еще недостаточно.

— Для снега еще рано, — сказала Карлин.

— Этот парень очень силен в блюзах. Играет в старом стиле, старом, но хорошем.

— И куда это нас ведет? — спросила Карлин.

— Это ведет нас к вопросу: на что вы живете? Не считая, разумеется, эпизодического заработка.

— Не на то, о чем вы думаете. Кроме того, мне помогают родители.

— Это неправда, я проверял.

— Могу я вас спросить, мистер Дорт, какое вам до этого дело?

— Мне также известно, что у вас есть годовалый ребенок, ну а остальное, я надеюсь, вы мне расскажете сами.

— Хорошо, господин Дорт, — она снова улыбнулась и откинулась на спинку стула. — Я некоторое время торговала недвижимостью, завела ряд знакомств… Многие приходили смотреть квартиры и… А в настоящее время я собираюсь открыть дело с приятельницей: один бар. Есть тип, который согласен финансировать, это любовник моей подруги. Я буду выполнять роль декорации. Я занимаюсь и другими делами, которые помогают мне сводить концы с концами, честными делами, мистер Дорт. В прошлом году моя приятельница привезла из Миконоса греческие украшения, и я отдала их одному ювелиру, чтобы он сделал копии. Ну, не совсем, конечно, копии: четырнадцать каратов. Я и продаю их недорого и имею пятьдесят процентов дохода с прибыли. Кроме того, я продаю также коллекционные платья. У меня большие связи и…

— И любовник. У вас есть любовник?

— Есть. Во множественном числе. Я дорожу свободой. Кроме того, у меня есть еще и ребенок.

— Я понимаю. Вернемся к Вилльфраншу. Вы каждый вечер ходили в бар?

— Почти.

— И вы ходили туда с Кандис?

— Да.

— Это вы познакомили ее с Анжиотти?

Она задумалась, затем ответила:

— Да, я.

— Почему вы не сказали мне этого?

— Не понимаю, какое это может иметь значение.

— Вы сказали мне, что они случайно познакомились на пляже.

— Какая разница?

— Вы работали на Анжиотти, это тоже одно из ваших «дел»?

— Работала?… Я бы так не сказала…

— Пианист Альби рассказал мне, как это происходило. Его, разумеется, интересует в первую очередь музыка, ну а во вторую — чтобы дело шло хорошо, я имею в виду его бар. И наконец, то, что в нем происходит. Вы приводили девушек для марсельских сутенеров, а они вам за это платили. Таким образом вы смогли позволить себе небольшие каникулы. Разве не так?

— Да, — призналась она, глядя ему прямо в глаза.

— Это называется сводничеством, Карлин.

— Вы утомляете меня, Дорт. Мне надоели ваши истории, я ухожу.

— Если вы уйдете, мне придется все это опубликовать, а тогда вам непременно пришлют повестку с вызовом в судебную полицию.

— Почему же вы до сих пор этого не опубликовали?

— Чтобы узнать от вас как можно больше.

— История на этом кончается, — сказала она.

— Я в этом не уверен. Когда девушка попадала в руки Марчелло или кого-нибудь из его друзей (а вы знаете, как это у них было налажено), месяц или два спустя она уже работала на них в Марселе, Ницце или в другой франкоговорящей стране. Классический прием, хорошо отработанный. Но Кандис была не такой девушкой, не такой, как другие… Думаю, что у Марчелло были на нее большие виды, не так ли?

— Дорт, продолжайте писать свои детективные романы, но меня увольте.

— Кандис была убита, и вы, возможно, соучастница убийства.

— Вас не затруднит принести мое пальто? (Дорт не шелохнулся.) Я должна сказать вам еще одну вещь: у меня очень хороший адвокат. Мне кажется, в вашей стране клевета стоит дорого, так что я снова смогу заработать.

Дорт действительно блефовал, и он не знал, продолжать ли ему дальше или сменить тактику. Когда она сделала попытку встать из-за стола, он схватил ее за руку:

— У меня есть к вам предложение, вы получите хорошее вознаграждение. Я обещаю вам ничего не печатать из того, что здесь говорилось, более того, я даже не стану никому об этом рассказывать, но при условии, что вы мне поможете.

— В чем? — Она снова села на место.

— Восстановить весь ход событий. Я заказал два билета в Ниццу на шестичасовой рейс. Вы полетите со мной.

Она открыла сумочку, достала пудреницу, с минуту изучала в зеркальце свое лицо, попудрила щеки, захлопнула пудреницу, убрала ее в сумку и взглянула на него:

— Поскольку это говорите вы, я вам верю.


Новость о попытке самоубийства Бернара Вокье держали в секрете, сколько это было возможно, а именно сорок шесть часов. В воскресенье Бернар отправился в Галлардон, где провел день с детьми. Его бывшая жена уверяла, что он был в хорошем настроении, шутил и был очень внимателен. Ничто не говорило о том, что, вернувшись домой, он может вскрыть себе вены. В течение двух дней, пока он находился в коматозном состоянии, Колетт убеждала всех, что это было замаскированное убийство «из-за этой истории»… но ни один из полицейских не воспринимал серьезно ее заявления.

Если бы это было убийство, считали они, то он был бы уже мертв. Бернару же самоубийство не удалось точно так же, как и не удалась жизнь, скажет он позднее после третьей рюмки виски с ангельской улыбкой, правда немного грустной, делающей его так похожим на Бориса Вьяна.

— Даже это мне не удалось.

Бретонне навестил его в больнице, как только получил на это разрешение врачей.

— Как это взбрело вам в голову?

— Мне все осточертело. Я устал играть комедию, устал от одиночества. От всего.

Он подробно рассказал, как, вернувшись в воскресенье вечером в свою пустую, слишком просторную квартиру на улице Николо, он открыл бутылку виски и начал пить. Затем, уже порядком опьянев, он долго смотрел на себя в зеркало и с мрачным юмором беседовал сам с собою. После этого он запустил бутылкой в зеркало (как в плохих фильмах, добавил он). Затем он наглотался снотворных таблеток и вскрыл себе вены тупым лезвием старой бритвы.

— Мне надо было вскрыть вены на обеих руках, но это было очень неудобно, кроме того, лезвие было тупое.

Он впал в полуалкогольную, полубарбитуровую кому, а порез действительно был неглубоким, поэтому кровь свернулась. В понедельник утром его обнаружила прислуга. В общем, глупая история.

Однако для журналистов это была хорошая история, эксплуатируя которую они могли держать в напряжении двадцать миллионов своих читателей.

Они заполонили виллу в Галлардоне, где Колетт пришлось отвести детей к соседке. Она с удивительным терпением повторяла в сотый раз свой рассказ. Бернар, по ее мнению, был ребенком и навсегда им останется. Она рассказывала о их браке и разводе, «потому что невозможно жить вечно с человеком, находящимся на перепутье между луной и ночным клубом».

— Но мы очень мило расстались, и мне всегда хотелось что-нибудь для него сделать. Но что сделаешь для человека, который ни во что не верит? Кто это сказал: дайте мне точку опоры, и я переверну мир? С Бернаром у меня не было никакой точки опоры, ничего постоянного и надежного.

Журналисты терпеливо слушали ее, но их интересовало совсем другое. Ни личность Бернара, ни история этой неудачной пары, одной из многих. Их гчтересовала Кандис.

— Да, — сказала Колетт, — он рассказывал мне о ней. В тот день, когда она появилась у него, он должен был приехать сюда на уик-энд. Он позвонил мне с полдороги и вернулся назад. Через неделю, когда он наконец приехал, я подумала, что она могла бы, возможно, стать для него точкой опоры: настолько у него был больной вид. Он ведь почти никогда не влюблялся, но в меня он был влюблен в свое время и…

— И в Кандис?

— Он постоянно говорил о ней. Она была такой естественной, такой непосредственной, в общем, весь этот мужской бред. Я спросила его, почему он в таком случае отпустил ее. У Бернара, знаете ли, есть своя теория. Он считает, что не нужно сжимать руку, чтобы удержать то, что в ней лежит. Он любит, чтобы люди хотели остаться с ним, но сам не делает для этого ровным счетом ничего. Собственно говоря, со мной так и произошло. Мне казалось, что ему следовало бы поговорить с психиатром…

— Значит, Кандис уехала…

— Да, она уехала, и они договорились встретиться в августе в Марселе.

— Тринадцатого августа.

— Да, по крайней мере он мне так сказал.

— И они встретились?

— Конечно, нет. Да она просто забыла о нем. Я не хочу сказать о ней ничего дурного, но вы понимаете, что это за девушка. По дороге она знакомилась с разными типами и проводила с ними время.

— Что он вам сказал, когда вернулся с юга?

— Он сказал, что все это смехотворно, и мне снова пришлось утешать его. Он всегда приезжает сюда, когда ему плохо. А когда он узнал, что ее убили, то это действительно было ужасно.

— Ужасно? Что вы имеете в виду?

— Он во всем обвинял себя. Он говорил, что это его вина.

— Его вина?

— Послушайте… Я надеюсь, вы не будете это публиковать?

— Нет, разумеется. Мы пытаемся понять.

— Если вы действительно хотите понять Бернара, то лучше поговорите с его отцом. Это он во всем виноват. Я имею в виду во всех его неудачах. Он всегда подавлял его… Извините, мне нужно укладывать детей…

Люди такого ранга, как председатель Совета Вокье, решают проблемы путем пресс-конференций. В субботу вечером Вокье позвонил по частному каналу министру юстиции, чтобы попросить у него совета. Лараге был его сокурсником по университету.

— Принимай их группами, — сказал министр, — но не в сенате. Лучше где-нибудь на нейтральной почве. Улыбайся им во весь рот и говори, что ты всегда делал для сына все возможное: Оксфорд и прочее.

— Кембридж.

— Пусть будет Кембридж. Короче, скажи им, что он совершеннолетний и у него есть все прививки, а ты…

— Но ты же обещал мне…

— Я уже и так достаточно подмочен и не хочу окончательно простыть.

— Ты что же, вот так и оставишь меня одного?

— Это ты должен наконец оставить своего сына-кретина. Особенно сейчас нам это абсолютно ни к чему. К тому же этот идиот судья в Тарасконе убежден, что…

— Ты знаешь не хуже меня, что Бернар не имеет к этому делу ни малейшего отношения.

— Но этот балбес-судья решил потрясти колони храма. И знаешь почему? Я только что узнал это. Потому что он левый. Да, да, он член социалистической партии.

— Мы отклоняемся, Марсель. Так что я скажу журналистам?

— Не мне тебя учить, как проводить избирательную кампанию.

Конференция была бурной. Из семнадцати присутствовавших журналистов одиннадцать представляли оппозицию. Фотографов собралось еще больше, чем репортеров, и они старались запечатлеть каждый поворот головы и изменчивую мимику красивого и надменного лица Луи Вокье. Он поспешил перевести разговор на болезненную проблему современной молодежи и университетские реформы. Но один из журналистов справедливо заметил, что Бернару было уже тридцать лет, и молодежная тема была оставлена. Вокье ловко ушел от вопросов по поводу увольнения Бернара и почему он занимал этот пост на бирже по рекомендации отца. И только в 21 час 30 минут маленький и язвительный Жозеф Либницки, корреспондент «Западной демократии», задал ему вопрос, который вертелся на языке у каждого:

— Господин председатель, можно ли, по вашему мнению, рассматривать попытку самоубийства как признание виновности?

— Господа, — сказал Луи Вокье, — я отказываюсь отвечать на этот вопрос. Прошу считать пресс-конференцию законченной.

Когда Бернар получил новую повестку для «дачи дополнительной информации», он очень удивился, увидев в кабинете, в который его проводили, судью Суффри.

— Надо же, — сказал он, — вы специально приехали с юга?

Но судье было не до шуток.


IV