Иванов, цепко наблюдавший за ним, чуть тронул его за локоть:
— Ну, пошли, тут до ресторана "Москва" рукой подать.
— Сейчас, — ответил Исаев. — Меня действительно зашатало…
И вдруг с мучительной ясностью он ощутил свою расплющенную, козявочью крошечность, ибо понял, что в этом совершенно новом для него городе — с махиной Совнаркома, с гостиницей "Москва", с "Метрополем", ставшим отелем, а в его годы бывшим вторым (или третьим?) Домом Советов — он — один, совсем один… На третьем этаже "Метрополя" в двухкомнатном номере жил Бухарин (Феликс Эдмундович как-то попросил его, "Севушкой" называл, съездить к "Бухарчику" за отзывами о работах академиков — тот особенно дружил с любимцем Ленина электротехником Рамзиным и Вавиловым; первого арестовали в конце двадцатых, другого — девять лет спустя). Там же, в однокомнатном номере, жил мудрец Уншлихт; впервые Максим Максимович увидел, как трагично изменились глаза зампреда ВЧК в восемнадцатом, после подавления мятежа левых эсеров. Уншлихт тогда тихо, на цыпочках, вышел от Дзержинского: тот никого не принимал, подал в отставку, заперся у себя в кабинете, который был одновременно совещательной комнатой и спальней (ширма отгораживала его койку); левый эсер Александрович, первый заместитель Дзержинского, старый друг по тюрьмам и ссылке, был объявлен им в розыск и провозглашен "врагом трудового народа"… Каково подписать такое? Всю следующую неделю на Дзержинского было страшно смотреть: щеки запали, черные провалы под глазами, новые морщины у висков и на переносье…
…Я совершенно один в этом незнакомом мне, новом, неизбывно родном, русском городе, повторил себе Исаев; если бы меня вывезли из тюрьмы в Германии — допусти на миг такое, — я бы знал, к кому мне припасть: тот же пастор Шлаг, актер из "Эдема" Вольфганг Нойхарт… Господи, стоит только броситься в толпу, проскочить сквозь проходные дворы Берлина, известные мне как пять пальцев, оторваться от этого "Иванова", и я бы исчез, затаился, принял главное решение в жизни и начал бы его исподволь осуществлять… И в Лондоне я бы нашел Майкла, того славного журналиста, который прилетел с Роумэном в аргентинскую Севилью, и в штатах— Грегори Спарка или Кристину, и в Берне — господина Олсера, продавца птиц на Блюменштрассе, а к кому мне припасть здесь?! Ведь я даже не знаю адреса Сашеньки и сына! Да и дома ли они?! Этот Иванов хорошо думает, он развалил меня, когда походя заметил что молчание по поводу семьи показывает, что это — самое затаенно-дорогое в моей жизни… Я на Родине, у своих, но это новые свои, никого из тех, с кем я начинал, нет более, все они "шпионы", все те, кто окружал Дзержинского, — "диверсанты", все те, кто работал с Лениным, — гестаповцы"… Мне не к кому припасть здесь. И против меня работает огромный аппарат для чего-то такого, о чем я не знаю и не смогу догадаться до той поры, пока они не откроют карты, а откроют они свои карты только в том случае, если заметят, что я хоть в малости дрогнул, потек, перестал быть самим собою…
— Ну, пошли, — повторил Иванов. — После обеда покажемся по городу, покажу новую Москву, небось интересно?
— Еще бы…
Они двинулись вниз, к Охотному ряду, который перестал быть базарным рядом, а сделался огромной площадью — шумной, в перезвоне трамваев и гудках автомобилей; как много трофейных "БМВ", "хорьхов" и "майбахов", машинально отметил Исаев; и еще очень много людей в царских вицмундирах, такие носили финансисты; он помнил эти мундиры по декабрю семнадцатого, когда участвовал в национализации банков.
— Слушайте, Аркадий Аркадьевич, — спросил Исаев, кивнув на спешивших куда-то чиновников, — а когда ввели эти вицмундиры?
— Недавно, — ответил тот. — Одновременно с переименованием народных комиссариатов в министерства.
— Смысл? Зачем отказались от наркоматов?
— Не ясно? После победы произошел реальный прорыв России в мировое сообщество. Надо убрать фразеологические барьеры, на Западе, представьте себе, до сих пор плохо понимают, что такое "нарком"… В конечном итоге какая разница? Что нарком руководит ведомством, что министр — смысл социализма от этого не меняется…
Если бы не менялся смысл, это наверняка предложил бы Ленин, когда мы вырвались в европейское сообщество после договора в Раппало, сказал себе Исаев.
— Не согласны? — поинтересовался Иванов.
— Вы преподали мне урок: над каждым словом надо думать, у вас умеют каждое слово, словно лыко, ставить в строку…
— Вы поразительно сохранили язык, — задумчиво сказал Иванов. — У вас прекрасный русский, нашим бы нынешним чекистам так говорить, как старая гвардия…
— Вы записываете наш разговор? — спросил Исаев. — Или в этом нет нужды, внесете мои ответы в протокол допроса по памяти?
— Будет вам… Меня-то не считайте монстром, как не стыдно…
— Стыдить меня не стоит, Аркадий Аркадьевич… В камере сижу я, а не вы… Про запись я спросил вот почему: стоит ли реанимировать царские вицмундиры? Ну ладно, отменили "командиров" и вернули "офицеров", лампасы, золотые погоны… Допускаю: в сорок третьем надо было думать о той части страны, которую предстояло освобождать… А там в каждом городе выходили собственные нацистские газеты, которые редактировали наши люди, работала русская полиция, агентура, свои палачи, лютовали свои подразделения СД; надо было продемонстрировать тем, кто прожил в оккупации годы, что мы от комиссаров отступили к прежней России; компромисс; отсюда, как я понимаю, замена института комиссаров на "замполитов"… Но зачем сейчас гражданских чиновников одевать во все царское? Вам сколько лет, Аркадий Аркадьевич?
— Тридцать семь, — ответил тот несколько рассеянно, стараясь, видимо, скрыть раздражение.
— Значит, помните форму царских жандармов? Милиционеры одеты именно в жандармскую форму! Только что без аксельбантов… Вы, кстати, читали в книгах по истории, что главным лозунгом солдатской массы в семнадцатом году был "Бей золотопогонников!"?
— Золотопогонниками были дворяне, — возразил Иванов. — Мой отец из бедняков, Всеволод Владимирович. Так что речь надо вести не о форме, но о содержании.
— Генерал Шкуро из крестьян. Сотрудник Гиммлера генерал Краснов был сыном сельского учителя, да и нацист Бискупский, генерал царя, тоже из разночинной семьи.
— Нет, — вздохнул Иванов, — ничем я вам не смогу помочь, ежели вы такое несете, честное слово… Я вас слушаю с интересом, мотаю на отсутствующий ус, но если мы остановим всю эту уличную толпу и я разрешу вам высказать то, что вы только что говорили мне, вас втопчут в асфальт.
…В ресторане "Москва" они устроились возле окна; вид на Кремль был ошеломляющим; Исаев нашел глазами те окна в "Национале", где жили Ильич и Надежда Константиновна; Каменев жил этажом выше, рядом с ним был приготовлен двухкомнатный номер для Троцкого, но наркомвоенмор сразу же перебрался в свой поезд, который сделался его штабом, — вплоть до конца двадцатого мотался по фронтам: в номере жили его жена Наталья Седова и сыновья Сережа и Лев.
— Я предлагаю меню, — сказал Иванов, разглядывая наименования блюд, написанные на шершавой серой бумаге от руки. — Закуска: селедка с картошкой, две порции икры и балык. Сборную солянку будете? Не забыли, что это такое?
— Я просто не знаю, что это такое, — ответил Исаев. — В Москве и Питере такого в мое время не было, во Владивостоке подавали все больше рыбные блюда.
Иванов поднял глаза на Исаева, в них было сострадание:
— Тогда обязательно угощу сборной солянкой… Это наше, типично русское… Потом возьмем рыбу "по-монастырски", тоже из серии забытых блюд, так сказать, золотопогонных… Традиционная еда, наша, не "деваляй" какой или "шнитцель"…
Русская кухня вполне может соревноваться с французской, и не только соревноваться, но и победить… Это я вам — за вицмундиры, — рассмеялся Иванов, — под ребро, чтоб знали, на что замахиваетесь… "Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь" — формула отлита в бронзу…
Исаев хотел сказать, что помнит ярость Ильича, когда Сталин предложил включить Украину, Закавказье, Белоруссию и Туркестан в состав РСФСР, автоматически подчинив их Москве; Ленин ярился так, как умел яриться только он — открыто, с гневом: не включение в РСФСР, а добровольное соединение, с правом выхода из Союза! Не имперское поглощение, а братское соединение народов, освобожденных Революцией; нет, этого ему говорить нельзя, я и так сказал слишком много, подумал он, но я должен был сделать нечто, чтобы — в свою очередь— раскачать этого "Аркадия Аркадьевича"; разгневанный человек чаще открывается, а мне нужно хоть в малости понять его, я хожу в потемках, они меня запутали, я ничего не понимаю, такого со мною не было еще…
Однако Иванов открылся сам. После того как официантка убрала стол и поинтересовалась, что "дорогие гости" возьмут на "третье" (единственное слово, что осталось от моих времен, подумал Исаев; на Западе это называют "десерт"; мы во время революции "третьим" называли компот), генерал заказал мороженое с вареньем и кофе, дождался, пока официантка отошла, достал из кармана фотографию и протянул ее Исаеву:
— Знаете этих людей?
— Одного знаю очень хорошо. Это Эйхман, в гестапо он занимался уничтожением евреев… Я же писал о нем, когда работал на даче…
— Читал… Очень интересный материал… Эйхман скрылся… Мы делаем все, чтобы найти этого изувера… А тот, кто рядом с ним? В штатском?
— Знакомое лицо… Очень знакомое… Я этого человека видел…
— Не в гестапо?
— Гестапо — не моя епархия, — усмехнулся Исаев. — Я бы застрелился, доведись мне там работать…
Иванов искренне удивился:
— Почему?! С точки зрения разведчика — это поразительный объект для оперативной информации.
— Верно. Но мне пришлось бы, как и всем сотрудникам Мюллера, принимать участие в допросах, которые чаще всего сопровождались пытками… А пытали там не своих, а наших… Вы бы смогли там работать?
— Вопрос жесткий, — Иванов ответил не сразу, лоб собрало морщинами, лицо как-то враз постарело, выявилась тяжелая, многолетняя усталость. — Я сразу и не отвечу. Вы меня поставили в тупик, честно говоря… Ладно, а у вас, в шестом управлении, в разведке, у Шелленберга, вы этого человека не встречали?