Детектив и политика 1989. Выпуск 2 — страница 25 из 85

аль, что ждать приходится века, но все равно тайное всегда делается явным, хоть и разнотолкуемым, увы…

…Он то и дело вспоминал свою последнюю встречу в Испании, в тридцать седьмом, с Антоновым-Овсеенко, Сыроежкиным, Малиновским, Орловым, Смушкевичем, оператором Романом Карменом и старым знакомым — еще с Октября семнадцатого — Михаилом Кольцовым, кроме Антонова, который именно тогда и сказал: "Приказано выжить", Кольцов на его, Исаева, вопрос, что происходит дома, пожал плечами, усмехнулся: "Борьба есть борьба, она не исключает эмоций", долго смотрел на Исаева сквозь толстые стекла очков, и в глазах его метался то ли смех, то ли отчаяние; Жора Сыроежкин, ветеран ЧК, отвел его в сторону и тихо сказал, что настоящая фамилия его адъютанта Савинков и что он студент из Парижа. "Я постоянно чувствую себя перед ним в неоплатном долгу — ведь его отца я брал на границе… Парень горячий, рвется в диверсанты, я его при себе оставил: отец погиб, пусть сын выживет… Один тип — пришел в ЧК в прошлом году — порекомендовал мне отделаться от "компрометирующей связи", я, понятно, послал его на хер, он наверняка отправил сообщение в Центр, а там теперь любят сенсации…"

Через полгода Жору Сыроежкина расстреляли, об этом со смехом и радостью сообщили в РСХА: "Ас русской разведки, как выяснилось, был нашим агентом, жаль, что мы об этом узнали только сейчас".

В те месяцы все протоколы процессов, публиковавшиеся в русских газетах, ежедневно переводили в службе Гейдриха; перепечатывали на особой машинке с большими буквами — ясно, для Гитлера. Тот не носил очки, это могло помешать образу, созданному пропагандистами: у великого фюрера германской нации должны быть орлиное зрение, богатырские плечи и вечно молодое, без единой морщинки лицо.

Гейдрих ликовал:

— Сталин повернулся к нам! Вместо идеологии интернационального большевизма он предложил государственную концепцию, а это уже предмет для делового обсуждения, можно торговаться… Каменев, Пятаков, Раковский, Радек, Крестинский — адепты Коммунистического Интернационала расстреляны; на смену им приходят антиличности, механические исполнители сталинской воли; именно теперь можно разделаться с паршивыми демократиями Парижа и Лондона; Россия, лишенная командного состава, парализована.

Когда были расстреляны последний председатель Коминтерна Бухарин и бывший премьер Рыков, он, Исаев, практически подошел к ответу на мучившие его вопросы: сначала он заставлял себя думать, что Политбюро у Сталин не знают всей правды; поскольку всех ветеранов к началу тридцатых годов разогнали, вполне могло случиться, что в органы проникла вражеская агентура. Германская? Нет, иначе об этом, как о великой победе, Гейдрих бы доложил фюреру и наверняка поделился бы с Шелленбергом; хорошо, но ведь и англичане не испытывают страстной любви к большевикам, и французы, а службы у них крепкие… Но почему тогда Троцкого, Радека, Бухарина обвиняли именно в германском шпионстве? Это же не могло не вызвать дома взрыв ненависти против гитлеровцев? Почему, тем не менее, Гейдрих так ликовал?

…Исаев начал вспоминать, заставляя свою память работать фотографически, избирательно, когда и где он видел Сталина.

В девятнадцатом? Вроде бы да. В президиуме Сталин садился рядом с Каменевым или сзади Троцкого; не выпуская маленькой трубки изо рта, улыбчиво и доверительно переговаривался с ними, поглядывая изредка в зал; работники Секретариата чаще всего подходили к нему, реже к Зиновьеву, как-никак — один из вождей; Сталин вдумчиво, медленно читал документы, правил их и лишь потом передавал первому ряду — Ленину, Троцкому, Каменеву, Бухарину, Зиновьеву. Он порою улыбался, улыбка была потаенной, но мягкой; только один раз, когда Ленин исчеркал бумагу, переданную ему Сталиным, и несколько раздраженно, не оглядываясь даже, протянул ее народному комиссару по делам национальностей, Исаев вспомнил, как глаза Сталина сделались щелочками, а лицо закаменело, превратившись в маску; но это было одно лишь мгновение, потом он поманил кого-то из товарищей, работавших в аппарате Секретариата, и, полуобняв его, начал что-то шептать на ухо, указывая глазами на ленинские перечеркивания…

Геббельс — после расстрела ветеранов НСДАП Эрнста Рэма и Грегора Штрассера — дал в газетах сообщение, что лично фюрер ничего не знал о случившемся, идет расследование, о результатах будет сообщено дополнительно, и было это за полгода до того, как убили Кирова. В советской прессе после этого убийства была неразбериха: сначала печатали, что Сергей Миронович пал от рук белогвардейского наймита, потом обрушились на иностранные разведки, а уж потом арестовали Каменева и Зиновьева — эффект разорвавшейся бомбы.

Исаев тогда заставил себя отринуть вопросы, терзавшие его, страшные аналогии, которые были вполне закономерны, параллели, напрашивавшиеся сами собой. В тридцать восьмом, когда обвиняемые, кроме Бухарина, признались в том, что служили немцам через Троцкого — "главного агента Гитлера", которого нацистская пресса называла "врагом рейха номер один", Исаев вдруг подумал: "А что, если этот ужас нужен нам для того, чтобы заключить блок с демократиями Запада против Гитлера?"

Это было успокоение, в которое он заставлял себя верить, слыша в глубине души совершенно другое, запретное: но если те откажутся от блока с нами, Сталин легко повернет к Гитлеру: "С теми, кто был мозгом и душою большевистской теории и практики, покончено, мы стали державой, мы готовы к диалогу, а вы?"

Политика альтернативна; вчерашний враг часто становится другом; Александр Первый после сражения с "мерзавцем Наполеоном" сел с ним в Тильзите за дружеский стол переговоров — консул Бонапарт стал императором; с ним можно было сотрудничать, только набраться терпения и такта…

…Исаев снова увидел лицо отца, его седую шевелюру, коротко подстриженные усы, выпуклый, без морщин лоб и, — он хранил в себе эту память особенно бережно, — услышал его голос. Отец, как всегда ничего не навязывая, изучал с ним дома, в Берне, то, что в гимназии проскальзывали, уделяя теме всего лишь один урок…

Почему-то особенно врезалась в память история Катилины.

В гимназии учитель рассказывал, что "омерзительный развратник и злодей Катилина, предав родину, ушел в стан врагов и за это поплатился жизнью". Учитель задал ученикам упражнение на дом: выучить три пассажа из речей Цицерона, обращенных против изменника. Исаев, тогда еще "Севушка", зубрил чеканный текст обвинительной речи с увлечением, в ломком голосе его звучали гнев и презрение к врагу демократии, посмевшему поднять руку на прекрасные общественные институты древней Республики…

Что же я тогда читал, подумал Исаев. Интересно, смогу вспомнить? Должен, сказал он себе.

Он остановился посреди камеры, расслабился и приказал себе увидеть кухоньку, где отец, умевший легко обживаться, поставил старенький стол, накрыл его крахмальной скатертью, повесил на стенах репродукции Репина, Ярошенко, Серова, Сурикова, барона Клодта; керосинку, раковину и ведро для мусора отгородил фанерой, задекорировав ее первомайскими плакатами французских и немецких социалистов, получилась уютная гостиная-столовая. В комнате, которая была их спальней и одновременно кабинетом отца, висели литографии Маркса, Энгельса, Бебеля; стеллажи были заполнены книгами, журналами, газетами, и этот кажущийся беспорядок лишь придавал их жилищу какой-то особый артистический шарм.

Диванчик, на котором спал Всеволод, был застелен шотландским черно-красным пледом; свою узенькую коечку отец покрывал старой буркой: его любимой книгой — знал почти наизусть — был "Хаджи-Мурат". Как же давно все это было! Да и было ли вообще? — горестно спросил себя Исаев, снова осмотрев грязно-фиолетовые, покойницкие стены камеры.

Это было, ответил он себе, и это во мне, а когда меня убьют, это останется в мире, потому что старик Шамес был прав — энергия разума не исчезает, надо уметь на нее настроиться, наверняка ученые изобретут аппарат, который запишет мои мысли, и заложит их в архив человеческой памяти…

А читал я тогда, ликующе вспомнил он, вот какие строки из Цицерона: "Честолюбие заставило многих людей сделаться лжецами, одно держать втайне на уме, другое высказывать на словах… Эти пороки росли сначала едва заметно, иногда даже наказывались; после, когда зараза внедрилась, общество изменилось в корне и верховная власть из самой справедливой превратилась в жестокую и совершенно неприемлемую…"

Исаев замер, потому что явственно услышал голос отца, который тихонько, извиняющимся голосом заметил, что это не Цицерон, а Крисп; консул Цицерон говорил иначе, у него была блистательная система доказательств, первый прагматик мира; послушай, как он вел свою линию против Катилины: "Сейчас ты явился в Сенат. Кто обратился к тебе с приветствием? Зачем тебе ждать словесного оскорбления, когда ты уже уничтожен грозным приговором молчания?! С твоим приходом места возле тебя опустели. Вся Италия заговорила со мной: "Марк Тулий, что ты делаешь?! Неужели ты не отдашь распоряжение заключить Катилину в оковы и применить к нему не просто казнь, но самые отчаянные пытки?"

Я тогда спросил отца, отчего Цицерон и вправду не казнил изменника и корыстолюбца? Вот тогда-то он и ответил, что историю Катилины нам преподают нечестно, видимо, еще не пришло время открыть правду про этого доброго и честного бунтаря, которого Цицерон смог представить человечеству убийцей, развратником, вором и предателем…

"Будущее вынесет свой приговор, — сказал тогда папа. — Революция позволит заново понять историю, оправдать тех, кого клеймили преступниками, и с презрением отнестись к властолюбцам, кто называл себя праведниками… Наверное, учитель не читал вам эту часть третьей речи Цицерона: "Я желаю, чтобы все мои триумфы, почетные отличия, все памятники, увековечивающие мою славу, оказались глубоко запечатленными в ваших сердцах… Мои подвиги будут питаться вашей памятью, они будут расти, передаваемые из уст в уста, они глубоко внедрятся в скрижали истории и займут в них почетное место…"