Детектив и политика 1989. Выпуск 3 — страница 46 из 81

В октябре 1930 года мы с Федей съездили в Берлин и в Париж. Берлин поразил нас скрываемой нищетой. Неоднократно мы видели мужчин, одетых вполне корректно, протягивающих шляпу за милостыней. Десятки уличных девиц стояли и прогуливались на каждом перекрестке. Мы навестили Гейнца Неймана, он показал нам огромный дом немецкой компартии на Александерплац и там же типографию "Роте фане". Из Берлина мы поехали в Париж. Какое очарование этот город! Мы бегали по музеям, выставкам, сидели в кафе на бульварах, ездили в Версаль, Фонтенбло, Мальме-зон. Жили в полпредстве на Рю де Гренель, в прекрасном особняке XVIII века, страшно запущенном. Там, как только наступала ночь, стада крыс бегали по коридорам. Виделись и с Эренбургом. Федя хорошо знал его и всегда старался напечатать его статьи в советских журналах. В те годы Эренбург был в немилости в партийно-литературных кругах Москвы. Ему не прощали явное стремление жить в Париже, а не в Москве. Эренбург откровенно говорил Раскольникову, что он ездил бы чаще в Москву, но всякий раз боялся, что его не выпустят за границу. Он водил нас в маленькие кабачки на Монпарнас. Однажды он предложил показать нам Париж и повел нас в какие-то жуткие трущобы. Он с таким волнением описывал нам нищету и несчастную жизнь их обитателей, что я уронила слезу. Потом мы с Федей спрашивали себя, с какой целью он разыграл эту комедию, так как ни раньше, ни позже мы никогда не видели, чтобы его трогали несчастья парижских трущоб. Но Париж он, конечно, страстно любил…

В конце октября мы вернулись в Таллинн, где 7 ноября должен был состояться большой прием в полпредстве, о котором потом все газеты писали хвалебные статьи и с наивным удивлением констатировали, что, "несмотря на различие мировоззрений, люди могут быть симпатичными”.

Зимой 1931 года, когда мы были в Москве, мой отец сказал нам, что его родители были "раскулачены" и сосланы неизвестно куда. Страшная эта весть потрясла меня. Обнявшись, мы с папой горько плакали… Путешествуя по Эстонии, я видела всюду маленькие чистенькие фермы, где свободолюбивый эстонский крестьянин трудился на своей суровой земле… Этот труд, бережливость, порядок, равно как и труд всего населения, создавали благосостояние Эстонии. Вспоминая эту налаженную жизнь эстонского крестьянина, я с болью думала о судьбе несчастного русского мужика. Разоренный дом моих дедушки и бабушки в Ольшаниках! Ведь они тоже трудились не жалея сил, никого не эксплуатируя, заботясь о своем хозяйстве, о будущем своих детей. Их выгнали из дома, построенного их собственными руками, погрузили, как скот, в скотские же вагоны и увезли куда-то в чужие дикие края. Советская власть отбила у крестьянина охоту к земле. Немыслимо человеку жить без возможности хоть маленького, но индивидуального творчества где бы то ни было: у себя дома, в поле, в огороде. В Переделкине я видела колхозное поле, где в конце сентября неубранная рожь с пустыми колосьями, зерно высыпалось уже давно, сиротливо качалась на ветру…

Раскольников негодовал и огорчался, что Максим Горький безоговорочно одобрял все политические процессы, происходившие в Москве. 15 ноября 1930 года писатель публикует статью в "Правде” и в "Известиях”, в которой заявляет: "Если враг не сдается, его уничтожают”. Эта лапидарная формула сразу же вошла в арсенал советских моральных правил.

Раскольников хорошо знал лично Максима Горького. Они встречались в первые революционные годы у писателя в Петрограде. В двадцатых годах Раскольников дважды был в Италии и посетил Алексея Максимовича в Сорренто. В годы, когда Раскольников был главным редактором "Красной нови”, он переписывался с Горьким о литературных делах. Несколько писем писателя хранились в архиве моего мужа, переданном им на хранение в Литературный музей в августе 1936 года. Когда Горький постоянно жил в СССР, Раскольников в свои наезды в Москву несколько раз звонил ему, но всякий раз к телефону подходил секретарь писателя Крючков с неизменным ответом, что Алексея Максимовича нет в Москве или что он болен. Раскольников понял, что окружение писателя считает нежелательным возобновление отношений Горького с ним, и перестал звонить.

Летом 1932 и 1933 годов мы ездили в Париж и Италию. По дороге останавливались то в Мюнхене, то в Дрездене, Роттенбурге, Гейдельберге, Веймаре, Нюрнберге, Баден-Бадене. Совершили даже поездку на пароходе по Рейну.

Александр Федорович Ильин-Женевский, брат Феди, занимал в эти годы пост советника в полпредстве в Париже. Мы останавливались у него и много времени проводили с ним и его женой. Шурик, как мы его звали, мягкий и внимательный, обладал большим чувством юмора. Мы много смеялись, когда он рассказывал истории, происходившие в полпредстве.

В Эстонии мы совершенно "обжились". "А ведь эстонцы к нам привыкли и даже не скрывают, что мы им симпатичны", — сказал мне однажды Федя. И это было верно. Три года тому назад мы приехали в откровенно враждебную страну, с еле скрываемым подозрением следившую за каждым нашим шагом. Теперь у нас были друзья даже в антисоветских кругах. Самый непримиримый враг коммунизма либерал Тыниссон любил беседовать с советским посланником и, не довольствуясь официальными приемами, приглашал нас частным образом в свою семью, в летнюю резиденцию министра иностранных дел.

В то же время наши приезды в Москву в эти годы были все более угнетающими. Усталость, страх и разочарование чувствовались очень сильно. "Обожествление" Сталина шло быстрыми темпами. Он был объявлен "великим корифеем науки", "великим философом, классиком марксистской философии, равным Марксу, Энгельсу, Ленину", "великим историком", "великим лингвистом", "лучшим другом детей", "солнцем и луной", "вождем, самым любимым из вождей всех эпох и народов" и т. д. и т. п. На плакатах появляются уже четыре профиля: Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Под знаменем "социалистического реализма" и борьбы с "формализмом" критика грубо одергивала "виновных": писателей, театральных деятелей, художников, композиторов…


В середине 1933 года Раскольников получил новое назначение в Копенгаген. После бесчисленных прощальных приемов в начале сентября был назначен день нашего отъезда. Было грустно покидать Эстонию и друзей, но манили и "другие берега". На пароходе мы уплывали в Стокгольм. На пристани собралась огромная толпа провожающих — дипломатический корпус, официальные лица, журналисты, частные наши друзья и знакомые. Мне надарили массу цветов, вся ванная в нашей каюте была заполнена ими. Я никогда не видела такого огромного количества букетов. Сердечно распростившись со всеми, мы поднялись на палубу. Скоро готические башни Вышгорода растаяли в сиреневой мгле сентябрьского вечера.

В Стокгольме на пристани нас встретила Александра Михайловна Коллонтай, полпред в Швеции. Я много слышала о ней от Феди, знавшего ее давно, по разговорам в Москве — о ее книге "Любовь пчел трудовых", по заграничным газетам, писавшим часто о ней — о ее "шарме", о ее туалетах, мехах, бриллиантах. О ее дипломатических талантах тоже. В то утро в Стокгольме я увидела ее впервые. Передо мной стояла женщина невысокая, уже немолодая, начинающая полнеть. Но какие прелестные живые и умные глаза! Она пригласила нас остановиться в полпредстве и провести в Стокгольме несколько дней. Полпредство занимало небольшую, довольно скромную виллу. Мы завтракали с Александрой Михайловной в уютном, скандинавского стиля ресторане, где ее хорошо знали. Разговор коснулся Мексики, куда Наркоминдел хотел послать Раскольникова четыре года тому назад, но в Мексике произошел очередной политический переворот, и новое правительство порвало дипломатические отношения с СССР. Александра Михайловна несколько лет была полпредом в Мексике. Она любила эту страну, импульсивность и революционный пыл ее народа, грандиозную красоту ее природы и остатки древней цивилизации. В разговоре, между прочим, Александра Михайловна заметила, что никогда нельзя вполне положиться на то, что пишут журналисты: "Во всем мире пишут о моих туалетах, о моих жемчугах и бриллиантах и почему-то особенно о моих манто из шиншилл. Посмотрите, это прославленное манто сейчас на мне". Мы увидели довольно поношенное котиковое манто, которое можно было принять за шиншиллу только при сильном воображении. "Что же касается бриллиантов, то на жалованье полпреда можно купить только стекляшку", — прибавила Александра Михайловна. Позже я вспомнила об этом в Софии, читая в болгарских газетах описания моих "сногсшибательных" туалетов. Федя сказал мне однажды, как будто шутя: "Твоя популярность в эстонском обществе и твои "наряды", конечно, уже известны в кабинетах ГПУ". Я изумилась, почему моя скромная персона могла интересовать это важное учреждение.

Александра Михайловна показала нам Стокгольм, прекрасный северный город, аристократически строгий, где новая архитектура не нарушала гармонии старого скандинавского ансамбля. Я спросила о Сельме Лагерлеф. Александра Михайловна была лично с ней знакома и любила ее книги. Я вспомнила голодное и холодное время в Петрограде 1919 года. Папа читал нам "Чудесное путешествие мальчика по Швеции" — и мы с Галей забывали и холод и голод. Позже я прочитала "Сагу о Йесте Берлинге" и несколько раз ее перечитывала. Сельма Лагерлеф возбудила во мне интерес и любовь к скандинавской литературе. Сигрид Унсет и замечательная трилогия "Дочь Лавранса", драмы Ибсена и незабываемые романы Гамсуна были увлечениями моей юности.

А.М. Коллонтай возила нас и по окрестностям Стокгольма. Три дня пролетели быстро, на утро четвертого мы уехали в Копенгаген.

II. Болгария

Помнишь ли, помнишь ли тихия двор,

Тихия дом в белоцветните вишни…

Повторяя эти строфы, я вижу себя на краткое мгновение снова в белом доме в Софии, ранним утром в Розовой долине, в Болгарии, где мы проводили, не зная того, последние годы счастливой жизни. В несколько секунд я снова переживаю эти медленные длинные дни болгарского лета, наполненные только миром, бездумным счастьем. Я вижу золотые поля Копривштицы, древнюю фракийскую долину. Даже теперь, после стольких лет и событий, воспоминание о Болгарии — это полнота бытия. Для меня она летний полдень, застывший навсегда в дивном своем равновесии.