Детектив и политика 1989. Выпуск 3 — страница 51 из 81

Наконец настал день отъезда. Поезд уходил в пять часов вечера. С двух часов наш номер был наполнен родными и друзьями. Мы прощались ненадолго. Направо и налево нас приглашали встречать новый, 1937 год. Мне было грустно расставаться с папой, мамочкой и Галочкой. За несколько минут до прибытия машины, которая отвозила нас на вокзал, появился Борис Пильняк. Взглянув на него, я ужаснулась. На нем буквально лица не было. Я все время хотела отвести его в сторону, подойти к нему, спросить, что случилось, но всякий раз, как в дурном сне, кто-нибудь подходил, отвлекал, комната была полна, некуда было уединиться. Пильняк, без сомнения, что-то узнал, и нечто ужасное. Но машина была подана, мы быстро простились (навсегда с большинством друзей, провожавших нас) и с моими родителями уехали на вокзал. Что узнал Борис Пильняк, осталось для нас тайной.

Только три недели прошло с той ночи, когда, радостные мы ехали в Москву. Мы возвращались оттуда, полные смутных и тревожных предчувствий. Спать не хотелось. На рассвете поезд остановился в Минске. Мы вышли из вагона. Розовая утренняя заря во все небо, золотой край восходящего солнца, пение птиц — такой Раскольников видел свою Родину в последний раз…

В Столбцах (польская пограничная станция) мы с явным чувством облегчения, взявшись за руки, побежали в ресторан. Не было сказано ни слова, но в глазах друг друга мы видели радость. Гнет, давивший нас почти физически в последние дни в Москве, вдруг исчез. Мы пили кофе, весело беседуя о предстоящей поездке в Париж и особенно в мою любимую Италию. На этот раз мы не остановились в Берлине и продолжали путь в Париж. Там как всегда мы жили в полпредстве на Рю де Гренель. Полпред Потемкин был в отпуске, и мы не видели никого из знакомых. Впрочем, мы оставались в Париже только четыре или пять дней. На какой-то выставке мы встретили Александра Яковлевича Таирова. С ним и Алисой Георгиевной Коонен мы были друзьями. Приезжая в Москву, мы неизменно бывали у них и видели все спектакли Камерного театра. Последняя постановка, которую мы смотрели, была "Египетские ночи" по Шекспиру и Пушкину. Еще и сейчас я вижу Алису Георгиевну и слышу ее голос: "Мне снилось, жил Антоний Император…" Это был момент, когда театральная цензура несколько ослабела, и москвичи увидели "Египетские ночи" и "Даму с камелиями" Мейерхольда, настоящий праздник красоты и изящества после бездарных и скучных пьес "идеологически выдержанных". Правда, этот либерализм очень скоро уступил место жесткому "зажиму", приведшему к концу театров Таирова и Мейерхольда и к трагической судьбе их вдохновителей.

В наш предыдущий приезд в Москву мы были приглашены на обед к Мейерхольдам. Они только что вернулись из Парижа. Зинаида Николаевна, оживленно блестя "сплошь" черными глазами, показала мне бархат, купленный в Париже для "Маргариты Готье". "Этот черный бархат мне так понравился, что я купила и для себя", — смеялась Зинаида Николаевна. Она казалась очень счастливой — в расцвете своей красоты и радости наконец сыграть роль настоящей женщины, влюбленной и несчастной. В овальной столовой за элегантно сервированным столом велась оживленная беседа. Не помню точно, кто кроме нас был на этом обеде, но осталось воспоминание о непринужденном веселье присутствующих. Мейерхольд казался довольным и рассказывал о своей трактовке пьесы Дюма, которую он хотел показать без своих обычных "выдумок". В Москве говорили, что Мейерхольду особенно хотелось показать красоту и шарм Зинаиды Райх. Казалось, ничто не грозило этим спокойным собеседникам, с интересом и вдохновением обсуждающим свои идеи и намерения. Никто не подозревал, что близко отсюда, в недрах Лубянки, уже вставала тень, тень ужаса, муки и смерти…

С Александром Яковлевичем Таировым мы долго сидели в кафе на Елисейских полях. Он с видимым удовольствием смотрел на пеструю толпу и явно наслаждался тем чувством настоящей свободы, которой, как воздухом, дышали в те годы в Париже.

Вскоре мы покинули Париж и уехали в Венецию. Как всегда, Италия наполнила мое сердце радостью, совсем особенной, которую чувствуешь только там. Мы приехали в Венецию рано утром и увидели ее всю облитую золотом восходящего солнца. Снова были длинные дни, полные очарования ее дворцов, музеев, церквей, площадей. Сумерки на пьяцца Сан-Марко в кафе Флориана или Квадри. Но время от времени легкий укол беспокойства при мысли о Москве свидетельствовал, что что-то в нас было задето сильнее, чем нам казалось.

Настал роковой день. Против нашего обыкновения, утром мы не пошли на пляж (мы жили на Лидо), но сразу отправились в Венецию. Около полудня мы сидели у Флориана. Федя просматривал несколько французских и итальянских газет, а я рассеянно следила за толпой веселых туристов, слушая шелест голубиных крыльев. Вдруг Федя протягивает мне газету: французская газета объявляла о начавшемся в Москве процессе Зиновьева, Каменева и еще 14 видных большевиков. Они обвинялись в убийстве Кирова, подготовке убийства Сталина, в измене родине и т. п. Все подсудимые сознавались в невероятных преступлениях. Раскольников купил еще несколько газет, на всех языках, но и в них мы нашли те же известия. Сомнений не было, в Москве открылся "процесс ведьм". Тут же, на площади Святого Марка, Раскольников заявил мне: "Муза, ни одному слову обвинения я не верю. Все это наглая ложь, нужная Сталину для его личных целей. Я никогда не поверю, что подсудимые совершили то, в чем их обвиняют и в чем они сознаются…"

В одно мгновение зловещая тень затмила светлый облик Венеции, и на долгие годы тяжкий гнет her на наши сердца.

Каждый день мы с нетерпением ждали газет. Диким бредом казалось все, что говорилось на процессе. Мы решили поехать в Рим, чтобы там в полпредстве узнать, может быть, что-либо более точное, чем то, о чем писали газеты здесь.

В Риме в это время полпредом был Борис Ефимович Штейн. Он был из литвиновской когорты дипломатов. За последние годы Литвинов, пользуясь доверием Сталина, обновил состав Наркоминдела своими дипломатами. Это были люди умные и дельные, но не имевшие политического влияния. Послов типа Антонова-Овсеенко, Раскольникова, Аросева или Сокольникова становилось все меньше. Борис Ефимович принял нас очень дружески, свозил на свою дачу в Санта-Маргерита, где мы провели приятный день в его семье. Советник полпредства Гельфанд, которого мы знали по нашим наездам в Рим раньше, тоже был там. Но и Штейн, и Гельфанд явно избегали говорить о московском процессе и довольствовались пересказом статей "Правды" и "Известий". Раскольников не настаивал. Однажды в воскресенье на пляже в Кастель Фузано, куда нас привез Штейн, мы услышали веселый возглас: "Бонджорно мио каро Амбашаторе!" Молодой, красивый итальянец в трусиках приветствовал Штейна. Это был граф Чиано, министр иностранных дел, зять Муссолини. Он провел с нами полчаса, веселый, уверенный в себе и в незыблемости мира. На этом же пляже, читая итальянскую газету, сообщавшую о многочисленных арестах в Москве, в списке арестованных Раскольников увидел свою собственную фамилию. В то время Москва еще опровергала известия о массовых арестах, но вскоре замолчала, и постепенно лица, названные в иностранной прессе, подвергались аресту, суду или исчезали бесследно.

Гробовое молчание в полпредстве в Риме было гнетущим. Мы решили уехать. Но куда? Вернуться в Софию раньше срока из отпуска показалось бы странным. Ведь надо было делать вид, что ничего особенного не случилось. И мы уехали в Неаполь. В отеле "Санта Лючия" мы провели три дня. Из Неаполя мы уехали на Сицилию. Посетили Палермо, Агриент, Сиракузы и провели несколько дней в Таормине. Это было странное путешествие. Древние руины храмов Агриента и Селинунта, театр Сиракуз, прелестная Таормина у подножия Этны, пейзаж "великой Греции" виделись нам в каком-то нереальном освещении. В Палермо мы сели на итальянский пароход и отплыли в Истанбул. На пароходе Федя читал новый роман Чарльза Моргана "Спаркенброк" и переводил мне некоторые главы. Стояла прекрасная погода. Путешествие по "морю богов" могло бы быть совсем иным несколькими неделями раньше. Мы провели день на Родосе, день в Афинах. Полпред Кобецкий приехал за нами в Пирей, и мы завтракали у него. У Кобецкого был явно подавленный вид. На вопрос Феди, что пишут советские газеты, он отделался общими фразами. Конечно, о казни Зиновьева, Каменева и других не было сказано ни слова, хотя все думали только об этом. Через несколько дней Восточный экспресс уносил нас в Софию…

Мы с радостью вошли в белый посольский дом в Софии, с какой-то невероятной надеждой, что здесь ничто не изменилось. Но уже на пороге нас ждал неприятный сюрприз: корреспондент ТАСС Григоренко не вернулся из Москвы. Его перепуганная жена собиралась уезжать на днях.

С каждым днем понемногу, но неотвратимо, безудержно мы отрывались от прежней жизни и летели в какую-то ужасную пропасть. Каждый день Федя с кипой газет входил в мой маленький салон. Он молча указывал пальцем на заголовки газет, где имена героев революции печатались с эпитетами: "бешеные псы", "похотливые гады", "троцкистские шпионы и предатели” и прочее. Также молча мы обменивались взглядами. Мы поняли, что надо быть осторожными, что мы теперь находимся под особым наблюдением "недремлющего ока" Яковлева, скромного секретаря консульства, негласного представителя НКВД. Я уже застала одну из уборщиц, жену курьера охраны, прильнувшей ухом к двери маленького салона. С тех пор мы никогда больше не вели откровенных разговоров о том, что происходит в СССР, в стенах полпредства. Мы знали, что у них есть уши. Когда становилось невыносимо молчать и красноречивых взглядов было недостаточно, мы уезжали за город, на широкую, обсаженную деревьями дорогу ко дворцу во Вране, там никогда никого не встречалось. Оставив автомобиль и шофера, мы долго гуляли и говорили, говорили. Теперь мне странно читать некоторые мемуары тех лет, где авторы утверждают, что не понимали, почему и зачем эти кровавые ужасы и кто в них повинен, или верили всему, что писалось в советских газетах. Раскольников знал и понимал с самого начала, что Сталин намерен уничтожить всех старых большевиков, и раз