Мы были бедны, и я экономил: вышел с Лексингтон-авеню на широкую, с двусторонним движением Тридцать четвертую и похилял пешком на Вест-Сайд. Газета "Русское дело" в дополнение ко всем ее романтически-экзотическим качествам (русская газета в Нью-Йорке!!!) помещалась на Пятьдесят шестой улице у самого Бродвея. Ты, читатель, сидя в Москве, Вологде, Новосибирске, Париже, Антонии или Курбевуа-сюр-Сен, представляешь себе Бродвей битком набитым опереточными гангстерами, девушками в стиле Мерилин Монро, подозрительными китайцами, звездами шоу-бизнеса, да? На деле ни хрена интересного на пересечении Пятьдесят шестой и Бродвея не было. Захолустная улочка, как в маленьком украинском городке, — растрескавшийся асфальт, толстый слой пыли вдоль обочин… Нью-Йорк вообще умеет удивительно быстро распадаться и, если его запустить, как это и было в период большой депрессии 1974–1977 годов, превращается в скопище мелких провинциальных польско-украинско-еврейских местечек.
Я протопал по Тридцать четвертой до Больших универмагов, парадизов для бедных, куда в этот ранний час муравьиной лавиной вливались служащие, и свернул по Бродвею на север. Оставалось пересечь двадцать две улицы. Я взглянул на часы на башне "Мэйси" и заторопился.
Следует сказать, что лишь обременительный комплекс неполноценности заставлял эмигрантскую газету начинать работу в такую рань. Ее сотрудники могли преспокойно нежиться в постелях по крайней мере до полудня. Дело в том, что новости газета перепечатывала из нью-йоркских газет, просто переводя их на русский язык. Любая новость всегда была несвежей, опаздывала к русскому читателю не меньше чем на сутки, так что два-три часа дела не меняли. К тому же большинство подписчиков "Русского дела" получали газету второй или третьей американской почтовой скоростью. Так что опоздание на пару дней было обычным явлением.
На углу Пятьдесят четвертой и Бродвея располагался базар готового платья, где можно было купить массу дерьма за мизерное количество долларов и даже центов. Когда я простучал мимо него подошвами, базар уже разметал свои лотки и выкатывал вешалки с брюками, пиджаками и платьями. Наша газета была родной сестрой этого базара. Мы продавали несвежие, устаревшие новости, базар — сделанную черт знает из какой химической гадости одежду. (В августе в жару эти изделия вдруг стали издавать подозрительно острый бензинно-керосинный запах, и мне казалось, что, если температура повысится еще на пяток градусов, они растают и стекут с вешалок, оставив после себя лишь вонючие лужи на асфальте.) Я вспомнил, как в Советском Союзе в шестидесятые годы вдруг стали модными синтетические вещи. Весело и дружно советское население стало платить бешеные деньги за рубашки, моментально тающие в том месте, куда попала искра от сигареты, предпочитая их добротным хлопковым советским одеяниям. Много позднее от жены мультимиллионера я узнал, что мультимиллионеры носят на себе исключительно хлопок и шерсть. Советский массовый человек, дурак, как и все массовые, не пожелал одеваться, как мультимиллионер, но предпочел нацепить на себя негритянскую бедность. Человечество вообще удивительно легко подчиняется общим глупым маниям, а здравый смысл посещает толпы раз в столетие.
Миновав незначительные заведения Пятьдесят шестой улицы (даже вспомнить нечего! Разве что зал с подержанными автомобилями на самом углу Пятьдесят шестой и Бродвея), я подошел к дому, где гнездилась наша газета. Потянул на себя старую металлическую дверь… Газета гудела, как машинный зал большого парохода. Линотипы — четыре допотопных зверя — были установлены в цокольном этаже и сотрясали здание. Впрочем, все четыре никогда не работали: какой-нибудь постоянно выходил из строя. Лязг, скрежет, огонь напоминали о кузницах прошлого века.
Потрудившись в "Русском деле", я вынес оттуда циничное и неколебимое недоверие к прессе, к информации, которой нас кормят ежедневно. Я совершенно серьезно считаю, что, если бы журналисты мира, не оповещая свои правительства, сговорились кормить человечество старыми, годичной давности новостями, никто бы этого не заметил. Да и кто может проверить свежесть новостей? Иной раз, глядя на экран парижского теле, я вдруг замечаю трюки в стиле "Русского дела": шиит с "Калашниковым" в руках, перебегающий бейрутскую улицу якобы вчера — я помню, у меня отличная зрительная память, — уже перебегал ее четыре месяца назад по другому поводу. Сверхсовременное средство информации, ТВ, на деле унизительным образом зависимо от комментария, от сопроводительного голоса, каковой обычно сообщает нам мифологические глупости. Вся сложность мира сводится к выбранному произвольно визуальному имиджу. "СССР" — показывают всегда военный парад, несмотря на то что военные парады бывают в Москве два раза в год, а остальные 363 дня обходятся без военных парадов. Даже баран после года лицезрения военных парадов (три четверти любой информации о Советском Союзе по ТВ, оставшаяся четверть — открыточный обход камерой Кремля) навеки убеждается в том, что Советский Союз — опасная милитаристская страна. После этого народный мыслитель бежит к стене ближайшего здания и выписывает на ней жирно: "СССР = СС".
По грязной лестнице, крытой линолеумом (пластиковые подошвы пластиково стучат о линолеум), я бегу наверх. Останавливаюсь на секунду на лестничной площадке у красной корявой дверки, ведущей в архив "Русского дела", и на одном дыхании взлетаю на второй с половиной американский этаж в редакцию.
Длинная, во весь срез здания, комната окрашена (множество лет тому назад) в слабо-зеленый индустриальный цвет. Самый светлый кусок ее — у двух окон — отделен от основного помещения перегородками и скрывает в себе кабинет редактора и клетушку замредактора. (Собственно, кабинет редактора тоже клетушка, но в ней помещаются четверо, а в замредакторской — двое.) Перегородки не до потолка, и потому любое сказанное в "кабинетах" слово попадает в зал. Самые важные свои дела Моисей Бородатых решал не в редакции, а в итальянском ресторанчике на соседней улице. Он не доверял своим служащим.
Тогда я еще не имел жизненного опыта, и отношение мое к миру было куда более доверчивым, романтичным и восторженным. Входя в редакцию, я с удовольствием вдыхал скверный прокуренный воздух. Я чувствовал себя Хемингуэем, входящим в "Канзас-сити стар", или Генри Миллером, начинающим трудовой день в парижском здании "Чикаго трибюн", посему газетный гнилой воздух мне нравился. По утрам в этом воздухе даже плавал некий ароматный дымок — запах трубки старого русского интеллигента Соломона Захаровича Плоцкого. Соломон Захарович, ответственный за первую страницу газеты, то есть за несвежие новости, развернув "Нью-Йорк таймс" и зажав трубку в зубах, уже стучал по клавишам старого "ундервуда". Работал он очередями. Выбив одну очередь, он вдвигался в "Нью-Йорк таймс" на вертящемся старом кресле на колесиках. Выдувал клуб дыма. Шарил правой рукой где-то на краю стола. Нащупывал бумажный стакан с кофе. Нес стакан ко рту. Иногда он опрокидывал стакан ищущей рукой, и тогда кофе быстро полз по металлической крышке, грозя залить "Нью-Йорк таймс". Бухгалтерша газеты, старая дама с папиросой, низкорослая и толстая (к слову сказать, добрая женщина, похожая на уличную гадалку), срывалась в таких случаях с места и с губкой в руках бросалась спасать "Нью-Йорк таймс".
Я абсолютно убежден, читатель, что мы все играем выбранные нами роли. Там, в редакции "Русского дела", сотрудники были невероятно кинематографичными. Каждый являл собой тип, и какой выразительный и резкий! Может быть, насмотрелись фильмов? Черт его знает… Соломон Захарович и бухгалтерша прекрасно и органично вписались бы в число третьестепенных персонажей фильма "Гражданин Кейн". Моисей Бородатых, "босс", увы, не походил на Кейна в исполнении Орсона Уэллса: нос баллоном, брюшко на коротеньких ножках, выпучивающиеся далеко из орбит глаза. Впрочем, на Кейна не похожи ни Руперт Мердок, ни Херст. Однако Бородатых был живуч, изворотлив и по-своему талантлив. Он прожил бурную жизнь и, если бы не война, возможно, достиг бы большего, чем владение "Русским делом". Прежде чем пришвартоваться в Соединенных Штатах и стать вначале страховым агентом, а затем сотрудником, совладельцем и владельцем "Дела", Бородатых занимался журналистикой во Франции. Сам батька Махно одарил Моисея вниманием и якобы упрашивал написать о нем книгу. Батька хотел, чтобы маленький Моисей изменил его имидж, убрал ненужные батьке черты юдофоба и изобразил бы его идейным анархистом, каковым он как будто бы и был. Побитым батькам верить трудно.
— А Махно правда не был антисемитом, Моисей Яковлевич?
Бородатых подернул плечами и этак подхмыкнул.
— Я познакомился с Махно незадолго до его смерти. Он очень бедствовал в Париже с молодой женой и маленьким сыном. Батька утверждал, что хитрые большевики очернили его, представляя антисемитом намеренно, дабы переманить на свою сторону еврейские массы, активно принимавшие участие в революции. Что там действительно происходило на территории, где действовала его армия, восстановить было невозможно. Царил хаос и мода на взаимные кровопускания. Я лично не сомневаюсь, что большевикам было выгодно представить его антисемитом. Возможно также, что отдельные банды, они же отряды батьки, не отказывали себе в удовольствии погромить еврейское местечко. Украинцы, знаете, известные антисемиты. А вы ведь украинец, Лимонов? Ведь ваша настоящая фамилия — украинская, Савченко?
— Савенко, Моисей Яковлевич!
— И в вас совсем нет еврейской крови, да?
— Нет, Моисей Яковлевич.
— Хм. А как же вы выехали?
— Я же вам рассказывал, Моисей Яковлевич.
— Да-да, рассказывали, припоминаю. Жаль-жаль, такой симпатичный юноша — и в нем нет еврейской крови. Слушайте… — он понизил голос, — может быть, вы по советской привычке, знаете, боитесь признаться?
— Ну что вы, Моисей Яковлевич, я бы вам сказал.
— Жаль-жаль.
Я припомнил, как несколько лет назад, в Москве, грузная тетка, похожая на ведьму из советского фильма для детей, писательница Муза Павлова, прижав меня к стене кухни и прикрыв дверь, шептала: "Совсем-совсем нет еврейской крови? Вы уверены? Может быть, ваша бабушка была еврейкой?" Писательница была очень разочарована, что нет искомой крови. Вечером я, хохоча, описал Елене этот эпизод на писательской кухне. Изобразил в лицах. Она тоже расхохоталась. Нам было непонятно, зачем Музе понадобилось, чтобы я принадлежал к славной нации. Подискутировав немного на эту тему, мы с Еленой решили, что следует гордиться, если они решили раскопать в тебе еврея. Значит, по их мнению, я достоин быть евреем. Очевидно, и по мнению Моисея Бородатых я был достоин. Однако быть евреем на берегах Гудзона куда более выгодно, чем на берегах Москвы-реки. В ту эпоху мне приходилось иногда сожалеть, что я не "джуиш" (еврей,