Детектив и политика 1989. Выпуск 4 — страница 31 из 79

— Слушайте, идите на… господин Вайнштейн. Я закончу корректуру и принесу вам материал…

— Господин Львовский, вы не на базаре. Не сквернословьте… Тем более не обижайте новорожденного!

Из-за моей спины появился "босс".

— Извиняюсь, Моисей Яковлевич. Но что он стоит над душой… Вечная запарка, и всегда по вине типографии!

— Сосуществуйте, господа! Мы живем во времена детанта (разрядки, англ.). Сосуществуйте мирно… А, Порфирий Петрович! Вы что тут забыли?

Порфирий смущенно пригладил седины. Он, видимо, тоже явился поторопить Альку, рабочим не терпелось выпить.

— Я, Моисей Яковлевич, заведующего типографией ищу.

В щели двери возникла простецкая физиономия Лешки Почивалова.

— А вы, господин Почивалов, разумеется, пришли искать Порфирия Петровича? — издевательски осведомился Моисей.

— Держите, дарю вам на день рожденья! — Алька протянул Вайнштейну прочитанную гранку, опустил в карман пиджака шариковую ручку и встал. — Надеюсь, на сегодня все?

— Если мало, могу дать еще восемь колонок "Царицы Тамары", — угрожающе сказал Вайнштейн.

— Нет уж, это к Эдуарду Вениаминовичу, пожалуйста. Это его любимый роман.

— Ну так что же, празднование состоится или нет? Я, кажется, был приглашен? — Моисей, задрав голову, снизу вверх хитро поглядел на Вайнштейна.

— Ну конечно, Моисей Яковлевич! — Вайнштейн вышел из оцепенения, в которое его повергла Алькина наглость. — Лешка, на, тащи корректуру вниз… Ледис энд джентльмен, прошу всех в типографию. Выпьем за мое рождение.

Самый хозяйственный из линотипистов, Порфирий разложил на наборных столах закуску и расставил бутылки. Естественно, сервиз был приобретен у "Вулворта" ("Вулворт энд Вулка" — дешевый универмаг в Нью-Йорке), бумажные скатерти, бумажные тарелки, ножи и вилки из пластика. Новорусскодельцы с удовольствием чокнулись бумажными стаканами, желаемого звука не раздалось, но "Наполеон" был так же жгуч, как если бы плескался в хрустале.

Дамы были представлены лишь бухгалтершей. Анна Зиновьевна, на ходу влезая в пальто, убежала к своим многочисленным детям. Рогочинская отправилась домой лечить голову. На самом деле голова тут была ни при чем, она просто презирала нас всех, за исключением "босса". Рогочинская родилась в Германии, но считает себя настоящей американкой и, как, ухмыляясь, сказал Порфирий, "пихается только с американцами". Мы для нее — банда неудачников, ни один из нас не сделает миллиона. По мнению Порфирия, Рогочинская никогда не сделает миллиона. "Так и останется старой девой. Уже перезрела, а все перебирает женихов. Кому она нужна с ее головными болями? Вокруг полно двадцатилетних".

Порфирий страшный циник. А кем еще можно стать после службы в Красной Армии, немецкого плена и работы охранником концентрационного лагеря. "Не Аушвица (Освенцим, нем.), успокойся, — маленького симпатичного сталлага (сталинский лагерь, русск.) с четырехзначным номером", — сказал он мне в первый день знакомства. Позже, однако, Порфирий был уже менее уверен в симпатичном маленьком сталлаге и неопределенно намекнул мне, что, может быть, как знать, он и был охранником Аушвица. Порфирию хочется придать себе интересность. Каждому человеку хочется выглядеть байронично. Мрачный байронизм, мне кажется, заложен в самой природе человека. А что может быть байроничнее профессии охранника Аушвица.

Байронические личности меня привлекают. В Москве у меня был приятель Юло Соостэр (мы с ним познакомились за год до его смерти). Он был художником и экс-советским заключенным. И экс-эсэсовцем. Звучит жутко. А на самом деле — простая история образца 1944 года. Рейх погибал, и спасать его, среди прочих, мобилизовали двадцатилетнего Юло, студента института искусств в Тарту. В сорок четвертом брали в СС уже не только чистых фрицев, но и "родственные племена". Посему эстонцу Соостэру пришлось пару месяцев повоевать на фронте в составе доблестных эсэсовских войск. Сбросив форму, Юло вернулся домой и опять стал тихо учиться в институте. В 1949-м он получил диплом, и тут-то его замели по доносу. И просидел он одиннадцать лет…

Меня ли тянет к байроническим личностям, их ли тянет ко мне? Охранники, эсэсовцы… Будет что вспомнить в конце жизни…

Выпив за день рождения Вайнштейна полтора пальца "Наполеона" и вульгарно, как все мы, зажевав его венгерским огурцом, Моисей некоторое время попрыгал с нами у наборных столов. Он ловко увернулся от прозрачных намеков осмелевшего от коньяка Порфирия ("неплохо бы накинуть рабочим по пятерке к жалованью, в стране инфляция, "босс") и стал сваливать. Вайнштейн подал ему макинтош, и Моисей, покряхтывая и нахлобучив шляпу, распрощался: "Вы молодые, веселитесь, а я пошел к жене… Не пропейте только типографию…"

— Ну, теперь-то мы и выпьем, господа! — Алька потер руки. Ясно было, что, взбодренная "Наполеоном", в нем забродила вчерашняя водка и ему стало хорошо. Ясно также было, что завтра ему будет плохо, но сейчас было очень хорошо. — Давайте, господин Вайнштейн, выпьем за дружбу. Чтобы никакие производственные разногласия не омрачали наших личных отношений. Кстати говоря, вы у меня давно не были. Что вы скажете о следующем воскресенье? Если вы свободны, приглашаю вас с супругой к себе. Вот и Эдуард Вениаминович приедет…

Выпивший добрый Львовский обнял подобревшего выпившего Вайнштейна, и они заговорили, перебивая друг друга, как два помирившихся после драки школьника. Не только Львовский и Вайнштейн, но все "господа", как и полагается на втором этапе алкогольного пробега, перешли на интим, то есть беседовали попарно. Лешка Почивалов — с Соломоном Захаровичем об истории русского литературного альманаха "Числа", родившегося и умершего в Париже в 30-е годы; замредактора Сречинский — с бухгалтершей, вооруженной полным стаканом "Наполеона"; распаренный розово-красный Порфирий — со мной. Он решил объясниться мне в любви:

— Я знаю, почему ты мне нравишься… Ты напоминаешь мне добрых хлопцев моей юности. Евреи, наприехавшие оттуда, — все психопаты. У тебя хороший, спокойный характер, Едуард. На тебя можно положиться. Я бы пошел с тобой в разведку…

Притиснутый к наборному столу, я, тщеславно улыбаясь, внимал Порфирию. Делая скидку на то, что Порфирий в поддатом состоянии был более сентиментален, чем не в поддатом, и на то, что русских в новой эмиграции можно было сосчитать по пальцам (значит, будь у Порфирия больший выбор, он, может быть, пошел бы в разведку не со мной), я все же был горд. Меня нисколько не смущало, что Порфирий еще год назад был для меня именно экземпляром, с каковым советскому юноше противопоказано идти в разведку. Забавно, однако, подумал я, что и Порфирий, и советские мужики употребляют одну и ту же фразеологию. Я живо представил себе, как я и Порфирий в неопределенных солдатских униформах крадемся, пересекая ночной лес. Что мы разведываем? Местоположение врага. Враг — это немец, который не может говорить по-нашему и говорит на непонятном языке. Американцы говорят на непонятном языке. А мы с Порфирием у них в тылу в разведке. Я решил, что пошел бы с Порфирием в тыл врага. Ибо Порфирий обладает нужной для этого занятия осторожностью и основательностью. В солдатской профессии, как и в любой другой, у человека или есть талант, или его нет. У Порфирия есть солдатский талант. Талантливых солдат смерть настигает в последнюю очередь, когда у нее уже нет выбора…

— Порфирий Петрович, а что чувствуешь, когда убиваешь человека?

— А ничего. Не успеваешь почувствовать. Потом, на войне убивать не только позволено, но для того ты на фронт и послан, чтоб убивать. Чувствами некогда заниматься. Это индивидуальный убийца мирного времени терзаем страстями.

— Не может быть, что ничего не чувствуешь, когда тип, в которого ты выстрелил, валится на колени, на бок и, подергавшись у твоих ног, умирает. Умер. А вы что?

— А ничего. Это в кино они у твоих ног умирают. В жизни не так. В атаке ты и остановиться не успеваешь. Или остановишься добить его, чтоб в спину тебе или твоим хлопцам не выстрелил. Шлепнул в голову и дальше бежишь. В основном все мысли об осторожности, чтоб на огонь не наткнуться или своих огнем не поубивать. Времени на рассматривание деталей, на разглядывание его глаз или прислушивание к тому, что он шепчет в последнюю минуту, нет.

— Я, Порфирий Петрович, часто думаю, что из-за того, что мое поколение войны не видело, мы как бы остались недоделанными. Ненастоящие мы мужчины. Вечные подростки. У меня комплекс неполноценности по этому поводу. Я даже не знаю, сумел бы я человека убить.

— Конечно, сумел бы. Что тут хитрого. Миллионы сумели, а с чего бы это ты вдруг не сумел. Подумай сам: много десятков миллионов в последней войне участвовали. Сумели, значит, все.

Порфирий глядел на меня весело. Очевидно, он верил в то, что я смогу преспокойненько заниматься солдатским трудом, убивать, как все добрые солдатики, без Достоевских штучек, без терзаний по поводу пристреленного в голову врага. Я хотел было расспросить Порфирия о сталлаге, но, вспомнив, что об этом периоде жизни он вспоминает менее охотно, решил, что сделаю это в другой раз, когда он поведет меня в "Билли'с бар" и мы там напьемся. "Билли'с бар" находится на Бродвее, у Сорок шестой, и его хозяин — очень черный Билли — приятель Порфирия. Порфирий напивается у Билли, не заботясь о последствиях. В самом крайнем случае, как было однажды, Билли позвонит жене Порфирия, и она явится на большом автомобиле подобрать алкоголика. Жену зовут Мария, и я ни разу не слышал, чтобы Порфирий назвал ее Машей. Мария — женщина крупная, красивая и молчаливая. Порфирий все обещает пригласить меня к себе, как он выражается, "в барак", куда-то за Нью-Йорк, но пока не выполнил своего обещания. По-моему, солдат боится жены.

— Можно вас на минутку, Эдуард Вениаминович? — Сречинский подошел, прижимая, как школьник, к груди черный потрепанный портфель. На Порфирия он старался не глядеть. Русский патриот и антикоммунист Сречинский, храбро воевавший против фашизма, презирал предателя народа солдата Порфирия, взятого в плен фашистами и ставшего у них лагерным охранником. Скрестись их дорожки во время войны, полковник Сречинский приказа